В Мурашкине Максима настигло письмо Степана Тимофеевича.
Оно давно блуждало между Симбирском и приволжскими селами, посланца заносило в разные интересные дела, потом пришлось скрываться от Леонтьева… В письме коротко говорилось о сражении с Барятинским. Из посланца Максим вытянул подробности. Получалось, что войско Разина окружено и прижато к Волге, боевой дух утерян, и сам посланец не знал, чем кончилось это несчастное дело. Разин настойчиво звал Осипова в Симбирск.
Угадывая беду, Максим утешал себя одним: если сумеет он разбить Леонтьева, то двинет в Нижний Новгород во главе тысяч посадских и крестьян. Он в раздражении уже внушал себе, что их крестьянское дело — чужое Разину: «Он еще как бы вовсе не бросил нас…» У него были основания надеяться на Нижний Новгород.
В соседней горнице, попивая брусничный сбитень на меду, другой день сидели нижегородские посадские. Они привезли уже второе приглашение Максиму явиться под стены города. Ему и брать их не придется, черные сотни Нижнего уверяли, что «город вам, конечно, сдастца!». В этом же были убеждены крестьяне ближнего к городу Закудемского стана. Сам воевода Голохвастов не надеялся защитить Нижний, крестьяне перехватили его испуганное письмо Долгорукову. Дороги между Нижним и Арзамасом были прочно заняты крестьянскими отрядами, вплоть до Лисенского перевоза на Оке. В главном каменном городе на Волге можно было зимовать и отбиваться от царских войск хоть десять лет, подобно инокам Соловецкого монастыря. Возможно, взятие Нижнего Новгорода решило бы исход войны, заставив бояр пойти с Максимом на переговоры.
Сперва надо разбить Щербатова и Леонтьева. Их по дороге в Нижний не миновать. А если и минуешь, они пойдут к Симбирску, объединятся с казанскими полками и добьют Разина. Куда ни кинь, все клин.
Стараясь не терять ненастного времени, Максим подбирал из выборных крестьян решительных людей на должности сотников, проверял уменье пушкарей, считал запасы пороха и свинца. Много оружия осталось у крестьян, продолжавших осаду Макарьева монастыря во главе с Мишкой Чертоусом. Максим пытался надавить на Мишку, чтобы со всем нарядом и крестьянами шел в Мурашкино. Пригрозить ему было нечем, на смертную казнь рука не поднималась, страшно было заводить кровавую рознь среди казаков. Зато из Лыскова привезли новые знамена, шитые по алому шелку и киндяку серебряными травами, колосьями. Лысковцы говорили: «Пущай глядят бояре-воеводы, что не с одними голиками бьются, а с домовитыми людьми крестьянского звания». На молебне в мурашкинской церкви знамена были освящены и розданы податаманам-казакам.
Беда — посадские пе торопились в полевое войско, под алые знамена с травами. Крепили оборону в Ядрине, Козьмодемьянске, Курмыше. Из-за этого в войске не хватало пищалей и карабинов, оружия городского. Крестьяне, однако, не унывали, пророчили почти всерьез: «Арзамас возьмем, Москва сама сдастся».
Служил молебен и святил знамена отец Иван из Лыскова. Он разругался с Мишкой Чертоусом, назвав его за баловство с Макарьевым монастырем «стяжателем хужей боярина Морозова». Бесстыдный Чертоус ответил астраханским присловьем Разина: «А чим я вам не боярин?»
Вечером двадцать первого октября дозоры донесли, что воеводы Леонтьев и Щербатов остановились в десяти верстах от Мурашкина. Задержка объяснялась тем, что около недели они вылавливали по лесам крестьянских жен и стариков.
Всю ночь по подсохшим проселкам отволакивали за завалы пушки. Податаманы в последний раз выслушивали наставления Максима. Он объезжал засады и табор под Мурашкиным, присматривался к людям. Крестьяне заметно помрачнели, но настроены были неробко. Максиму почему-то все попадались остроносые, сухие и ушловатые лица, в маленьких глазах — живая готовность ко всякой шкоде. Задиристые мужики. Может быть, в этих местах порода подобралась такая, недобродушная. А женщины, заметил Максим, выглядели то привычно сердитыми, цепкими, то вдруг — несчастными. Они кормили мужиков горячим, как перед отъездом на дальний покос, и скупо, милостиво улыбались, когда молодые начинали красоваться перед ними с оружием.
Бессонный отец Иван тоже ходил по табору, по избам в Мурашкине и тихо беседовал с крестьянами — наверно, об одном.
3
Летела ночь. Степану Тимофеевичу было тошно, он устал от боли в простреленной ноге и рубленом предплечье, от сильной потери крови и ясного, как приговор, сознания гибельного окружения. Оклики со стороны Свияги, из ненастной осенней тьмы, замкнули в его сознании какую-то страшную черту: сломалась его удача, служившая четыре года. Притомилась. Надо было решать, что делать дальше, а думать не моглось до тошноты.