— Иди садись, закуси с нами. Дело обернулось так, что, видно, здесь и заночевать придется.
Старику стало стыдно. Он преследовал этих людей, презирал их, называл нищими, голытьбой, лодырями, обжорами. Как же теперь может он подойти к ним, разделить с ними трапезу?
— Хорошо, что пришел. Посмотришь, послушаешь, кто что думает о твоем сыне. И поймешь, где правда.
А он продолжал стоять, смущенный, растерянный. Его обуревали противоречивые чувства. Он весь измучился, пока наконец эти пятьсот горцев не вытащили его из болота сомнений и не протянули ему руку.
— На, поешь… — Одни давали ему хлеб, другие — брынзу.
Старик присел возле односельчан, и несколько мгновений ломоть хлеба с куском брынзы дрожал в его руке. А люди вокруг, словно по какому-то знаку, стали приподниматься, а дальние даже вставали на ноги, чтобы удостовериться, он ли это. Увидев старика с хлебом в руках, улыбались, снова садились. И эта улыбка вернула Бобанова к ним, к сыну. Он поднялся, словно молил о прощении или согласии принять его, и наконец поднес кусок к растрескавшимся губам — кусок хлеба из чужих рук, из рук тех, кого совсем недавно ненавидел, но кто пришел освободить его сына. И сладость этого черствого бедняцкого хлеба он почувствовал не устами, а отцовским сердцем.
Смеркалось, но люди не расходились. Ночные патрули уже не угрожали, а просили собравшихся разойтись: начальник, мол, связался с кем надо по телефону и ждет ответа.
— Будем ждать ответа! Выпустите старосту — вот ответ!
Никто не ушел. Появились бурки из грубой шерсти, их, как полотнища, растянули на палках, и под ними, как на фронте, собралось по десяти человек; люди могли укрыть только голову, а сами оставались под открытым небом. Ни дождь, ни гроза не смогли бы заставить их отступить. И в Превале перед общинным управлением тоже дежурили люди, охраняя красное знамя. Дежурили и женщины. А это немалая сила: ведь это они раздели полицейских и выгнали их под общий смех, отбив и у других охоту трогать коммуну.
Всю ночь люди не покидали площади, а в селе толпились у общинного управления. Весть об этих событиях разнеслась по всей околии. В селах, где тоже образовались коммуны, люди готовились прийти на помощь.
Около полудня снова появился околийский начальник. И на этот раз он предложил собравшимся разойтись.
— Вашего старосту мы выпустим, но он должен дать кое-какие показания. Надо выяснить, сообразуются ли его действия с законом.
— Сообразуются! С нашим законом, который мы сами провозгласили!
Толпа снова загудела, и на балкон, где стоял околийский начальник, полетели палки.
И вторую ночь крестьяне провели в палатках из бурок. Новый восход солнца застал их на ногах.
— Захватим управление и силой освободим нашего старосту! — заревела толпа и бросилась к зданию, когда начальник вышел на балкон. Но тот поднял руку и крикнул:
— Стойте! Вот он…
Дверь открылась, и на балконе появился Иван Бобанов в своей широкополой шляпе, с длинными волосами и пышным бантом. Он улыбался. Крики «ура» разорвали воздух, но они не были похожи на те, какими встречают на параде полководца. В этих дружных звенящих возгласах чувствовалось что-то более сильное и радостное, потому что шли они из глубины сердца. Люди размахивали руками, дубинки колыхались в воздухе в победном танце.
Начальник едва слышно произнес:
— Выпускаем его, создавайте вашу коммуну, но в рамках закона.
Весь город, свидетель трехдневной борьбы, вышел на улицы. Когда Иван Бобанов, освобожденный народом красный староста, вышел на волю, первое, что он увидел, — сгорбленного, притаившегося в стороне человека с посеребренной головой. Удивленный, он взволнованно воскликнул:
— Отец!
Глаза старика увлажнились. Сколько лет — с тех пор, как Иван стал на путь борьбы, отец не слышал этого слова из уст сына. И вот теперь он услышал его. Рука сына обожгла его и потянула вперед вместе с остальными.
Так отец пошел рядом с сыном, вырвав из своего сердца страсть к владению нивами, лугами, стадами. Слово «отец» заполнило сердце и покорило его.
Вместе с сыном он встретил восстание тысяча девятьсот двадцать третьего года. Гибель любимого сына, красного командира Ивана Бобанова, явилась для него тяжелым ударом.
КОСТЕР
И до сегодняшнего дня, как только запахнет зрелыми хлебами и скошенной травой, перед главами встает и жжет меня тот огромный костер, который мы развели на сельской площади после переворота 9 июня[4]. Мы, триста вооруженных коммунистов, ждали указания о дальнейших действиях. До этого времени мы боролись с земледельцами за влияние в массах. Однако это была борьба не между врагами, а между братьями по труду, людьми земли, которых не разделяло ничто, кроме принадлежности к разным партиям. Мы были недовольны тем, что землевладельцы отстранили наших советников из общинного управления и образовали комиссию из своих людей. Им же не нравилось, что мы разоблачили политику земледельцев, назвав их орудием буржуазии, и стали постепенно перетягивать на свою сторону их приверженцев. В этих распрях мы часто забывали о нашем главном противнике, который смертельно ненавидел нас. Но когда пришло известие, что правительство Стамболийского свергнуто, мы восприняли это как удар и против нас. Некоторые из нас, вроде меня, вернулись с фронта с винтовками, другие же взяли оружие в казармах. Все коммунисты, словно по мобилизации, пришли на площадь в центре села. Здесь собрались все недовольные — коммунисты, земледельцы, беспартийные.
4
Военно-фашистский переворот 9 июня 1923 года, совершенный крупной буржуазией. Целью переворота было отстранение от власти правительства Стамболийского и установление фашистской диктатуры. —