— Я очень боюсь, Иван Анисимович, не приведи бог, найдут вас. За Витю боюсь.
Она подала кружку горячего молока. Несмело взяв кружку из рук женщины, Тышкевич сказал:
— Я сейчас уйду. Я все понимаю, Вера Павловна.
— Куда же вы пойдете больной? Пейте, пожалуйста. Я вас за печку спрячу... Тут ведь на дороге немцы, пост у них поблизости. Иногда заходят.
Обжигая рот, Тышкевич пил молоко, а она стояла перед ним, сложив на груди руки.
— Слезете ли сами?
Он подвинулся к самому краю печи, дрожащими ногами искал скамейку и никак не мог найти. Пальцы скользили по гладкому кирпичу, не в силах удержать тяжелое тело.
Вера Павловна подхватила под руки, повела в кухню.
— Лезьте вот сюда,— показала она темный узкий лаз между стеной и печкой.— Только постарайтесь не спать, а то снова начнете бредить. Мы постережем вас, не бойтесь, Иван Анисимович.
Горькое чувство какой-то вины, огромной благодарности к невысказанной нежности возникло у Ивана Анисимовича. Не зная, как высказать то, что чувствовал, что вдруг нахлынуло на сердце, он взял ее руку, поцеловал дрожащими губами.
— Иван Анисимович, что вы!..
— Век не забуду вашей доброты,— не скрывая слез, проговорил он.
Лежа в тесном закутке, Тышкевич прислушивался, как топает по хате хозяйка, и думал, словно во сне:
"Как мы порой жестоки! Жестоки! И трусливы. Она вот не боится. А чего мы боялись?.. Чего? А боялись ли? Нет. Мы ненавидели. Но она ведь не враг. Она — наш человек. В таком случае, что произошло? Враг — Никольский. Шпион и враг! А она — наша. Она любила врага. Как она могла любить врага? Не знала. Нет, говорила, что знала. А если Никольский не враг? Кто Никольский? Полицай. У него большие усы. Важная птица! Я — птица. Подняться бы до двух звезд. Какие они горячие! А руки шершавы. Почему шершавы руки?.. Кровь. Фанина кровь на них. Мы убежим, Фаня..."
Он снова бредил, а перепуганная Вера Павловна в отчаянии вышагивала по комнате.
— Сынок,— сказала она Вите,— сбегай в Хотямлю к Кацуре. Скажи, чтобы пришел под вечер. Больше ничего не говори.
Витя побежал, набросив на плечи старую свитку. Вера Павловна осталась одна. Тышкевич бредил, кричал. Она растолкала Ивана Анисимовича, заставила выпить аспирин, но усидеть в хате не могла. Заперла дверь и пошла в поле. И там она не находила себе места. Прошла вдоль линии железной дороги. В бункере немцы пели песни. Это немного успокоило ее, и она бегом направилась домой. Прислушалась: тихо. Боязливо зашла в хату. "Если умер, что тогда будет?" Бросилась к запечью. Тышкевич спал.
Непривычно медленно угасал короткий день. На землю опускались осенние сумерки. Наконец пришел Кацура. Бочком пролез через узкую дверь хаты, отряхнул мокрую шапку.
— Я уже все знаю, Вера Павловна. Витя по дороге рассказал. Ну, как он?
Вера Павловна плакала. Напряженные нервы сдали.
Тышкевич сквозь дремоту слышал чей-то чужой голос. Но он не волновал его. Было хорошо качаться на волнах, слушать людские голоса, далекие, ласковые. Кого-то утешали, упрашивали. Потом по глазам ударил яркий свет.
— Как вы тут? — Голос чужой, мужской.
— Как у бога за пазухой,— шутил он, почему-то решив, что это нравится незнакомцу.
— А меня вы узнаете? Я — Кацура...
Тышкевич напрягал память, но ничего не мог вспомнить.
— Ходить вы можете?
Он промолчал. Зачем ходить, если так хорошо лежать, раскачиваться. "Ага, я в гамаке лежу, а Маша за пивом пошла".
— Иван Анисимович, вам надо уйти. И Вера Павловна боится. Не приведи господь, немцы зайдут — ее первую расстреляют.
"Вера Павловна! Никольский! Мне надо скорее уйти. Она хорошая, славная. Я уйду, обязательно уйду".
Сон, как липкая паутина, смежал веки. Иван Анисимович с трудом превозмог его и медленно выбрался из своего закутка. Стоял на слабых ногах, разглядывая незнакомого человека.
— Нам надо идти, Иван Анисимович. Тут недалеко, верст пять. Я вам помогу.
— Хорошо. Я сам хотел... Пойдем.
Ему дали какой-то дырявый плащ и большую шапку. Держась за стену, Тышкевич вышел на улицу.
Дышать стало легче. Медленно, трудно возвращалось сознание.
И они пошли вдвоем, обнявшись, как мальчишки.
13
В городе на стенах мокли под дождем немецкие приказы: короткие, как винтовочный выстрел, и длинные, как слепая пулеметная очередь. И те и другие обещали людям одно: смерть.
В начале оккупации приказов боялись, теперь привыкли. Человек привыкает ко всему, даже к мысли о смерти. У людей появилось какое-то настороженное ухарство: нарушали приказы на каждом шагу и хвастались этим.