"Неужели и те, что убили Фаню, вот так же тряслись бы?" — подумал Тышкевич.
Внешне безобидные, деревенские парни вызывали жалость и отвращение. Что их толкнуло в полицию? Жажда ириключений? Глупость? Принуждение?
— Что будем с ними делать? — спросил у Бондаренки.
Тот дожал плечами.
— Хрен их знает. У нас вот такой оголец евреев расстреливал. Знать бы хоть, чем они, эти сосунки, дышали...
Тышкевич подошел к толпе. Люди испуганно жались друг к другу.
— Обиды на полицию имеете?
Заговорили вразнобой:
— Кажется, не имеем.
— Свои хлопцы.
— А боже мой, мальчишки!
— Розог бы им...
Тышкевич, послушав разноголосые ответы, приказал часовым:
— Пустите их на все четыре... Придут наши, пускай судят. А вы смотрите, еще раз возьметесь за винтовки — плохо будет. На войне с такими не чикаются.
На краю деревни, опасливо озираясь, подошла к ним женщина, заплакала:
— Что ж, детки мои, вы их тут оставили? Сынков моих в неметчину отправили, а сами вот пируют.
Прусова грубо, по-мужски выругалась:
— Все либеральничаем...
Уже в лесу, словно оправдываясь перед ней, Тышкевич сказал, ни к кому не обращаясь:
— Если бы они хоть сопротивлялись... Не мог я, не мог... Это уж не война, а убийство,— и стал хватать пригоршнями снег.
На душе было горько: жалеешь одного, чтобы причинить боль другому.
В лесу их догнали три парня. Тышкевичу показалось, что он их видел в деревне, когда собралась толпа.
— Куда вы? — удивился Тышкевич.
— С вами,— ответил за всех самый бойкий.
— Нечего примазываться,— оборвала его Прусова.
Но Бондаренко заступился за парней:
— Пусть идут. В Красную Армию поступят.
Тышкевич согласился.
...Дорога вела через лес. Тут в чаще, укрытой от ветра, не мело. Только сыпалась с деревьев колючая снежная пыль, присыпая дорогу изморозью.
Где-то за рекою шел бой. Канонада то приближалась, то отдалялась. Тышкевич приказал идти по лесу. На дороге можно было встретить немцев. Опять увязали в снегу. Усталость и безразличие ко всему сковали людей. Хотелось прилечь прямо на снег и лежать, покуда не придут сюда наши.
В сумерках показалась лесная прогалина. Деревья расступились, и глазам открылось поле, пересеченное дорогой.
Вдоль нее торчали редкие кусты, занесенные снегом. Неподалеку виднелась деревенька. Присмотревшись, Тышкевич увидел людей, толпившихся у хат. Партизаны свалились в снег. Дорога через лес лишила их последних сил.
Вскоре из деревни потянулась толпа людей. Не дойдя до леса, они остановились. Тышкевич с Малаховским, прячась за елками, подошли к ним совсем близко.
Долговязый немецкий офицер тихо отдавал команду, и солдаты старательно подвязывали котелки, ранцы. Малаховский шепнул Ивану Анисимовичу:
— Боятся лесом идти. Ну и гонят их!..
План возник мгновенно. Как только солдаты вошли в лес, партизаны тронулись им наперерез. Отступало не больше двух рот. Шли, стараясь не производить шума.
— По одной обойме — и отступать,— приказал Тышкевич.
Люди залегли. В темноте едва угадывалась дорога. На ней сперва появился офицер, потом косяком хлынули солдаты. И тогда шум леса был заглушен торопливыми выстрелами.
Тышкевич видел, как немцы, не нарушая строя, побежали. Был слышен топот ног. И кто-то бил по партизанам из автоматов. Вероятно, двое, прикрывавшие отход.
Короткий бой придал сил. Было радостно, что немцы отступают, бегут, напуганные неожиданными выстрелами.
Тышкевичу казалось, что только теперь они начали по-настоящему воевать. И уже надо было идти к своим, кончать войну. Было жалко, что не хватило боеприпасов для полного разгрома этой части, видимо, потрепанной в боях.
36
Сквозь густую изморозь в окна хаты пробивался совсем слабый синий свет луны. Было удивительно, как Коршуков не натыкается на вещи, расхаживая по комнате на своих длинных, негнущихся ногах.
Дней пять Чабановский успокаивал Коршукова, придумывая разные обстоятельства, которые могли задержать Ядвисю. На шестой день он ничего не сказал. И тогда Коршунов закружился по хате.
Теперь они жили в Баравухе, занимая вдвоем чистую половину большой хаты с окнами на унылый луг. Хозяин, дядя Владека, изредка заходил к ним, рассказывал новости. Новости не радовали. А тут еще навалилось свое горе.
В глухой тишине грохотали каблуки: грук-грук-грук- грук-грук. Поворот. И снова: грук-грук...
— Станислав Титович, присядь же ты, сделай милость. Ну что ты все ходишь?
Чабановский страдал не меньше Коршукова... И все же не так остро и болезненно, как он. "Черт меня надоумил послать на связь Ядю" — с отчаянием думал Чабановский.— Теперь и сами как прикованные. Надо было пойти всей группой. Да и он сразу согласился. Почему?.."