Вейс своими раскосыми глазами смотрел куда-то вверх, мимо головы Витинга.
— Все это так, дорогой полковник, но я хорошо знаю русских. Если они начнут прятать свое имущество или — что еще хуже — если они станут скрываться в лесу, тогда мы уж ничего не сделаем.
— Что ж вы предлагаете?
— Пока ничего. Но мне кажется, что одними расстрелами многого не достигнешь. Разумеется, полковник, я за расстрелы: без страха, парализующего население, нам не обойтись. Но нужно и нечто иное, что привлекало бы людей к нам.
— Согласимся, капитан, что-то, конечно, надо предпринять. Сколько вам нужно времени, чтобы наладить обеспечение войск?
— Месяцев семь-восемь...
— За это время мы должны закончить войну.
— Понимаю.
Они умолкли. Сверху, сквозь разноцветные стекла, в комнату падал тусклый свет. Под ним весело поблескивала позолота узорчатого окна.
Вейс шевельнулся в кресле, оперся руками на подлокотники.
— Наша армия захватила в восточной части округа большие стада. Но забрать скот почти невозможно. Для того чтобы прочесать леса и болота, понадобится дивизия, не меньше. Я отдал приказ, что казню тех, кто вернулся домой без скота. Некоторые испугались и пошли искать коров, овец, лошадей. Но что я могу сделать, если население укрывает тех, кто угонял скот, кто топил в реках и болотах тракторы? Без местных властей нам будет трудно справиться.
Витинг слушал теперь внимательно, но только потому что не соглашался с Вейсом.
— Больше беспощадности, капитан.
Вейс не ответил. Вейс думал. Вейс решал.
14
В горечи и печали катился под откос июль. Катился медленно и в то же время как-то незаметно и неудержимо. Однообразные, похожие один на другой дни перечеркивались красной чертой вечерней зари и навсегда вместе с ней угасали. Чередовались восходы, жаркие полдни, сумерки, и ничего больше, кроме нудного ожидания какого-то чуда. Одни и те же разговоры давно надоели, но только ими и жили люди, нашедшие временное пристанище в глубоком овраге.
По склонам оврага росла крушина в рост человека, папоротник, крапива, чертополох. Высокий орешник переплетался с ольховником и молодыми елками. А над ними раскинули замшелые ветви древние косматые сосны.
Над кручей, на маленькой прогалине, доцветал чабёр, и его духмяный запах, смешанный с трупным запахом папоротника, особенно остро чувствовался после полудня, когда высыхала роса, а нагретый воздух начинал дрожать, переливаться мелкими волнами. Тогда трудно было избавиться от этого пьянящего запаха, и еще острей чувствовалось одиночество и оторванность от всего живого. Только Баталов, наверно, ничего не чувствовал. Он лежал на спине, бездумно глядя вверх. Там, между двумя соснами, светился маленький осколок неба. Иногда его закрывали облака, белые, густые. Потом они таяли, и снова открывалась синяя прозрачная даль.
Баталов слышал, как неторопливо и вяло переговариваются люди. Он знал каждого по голосу, хотя за эти дни их голоса почему-то стали очень похожими. И сами люди выглядели одинаково — обросли, осунулись, и выражение обреченности лежало на их лицах. Баталов старался не смотреть на своих случайных товарищей. Они напоминали ему о его болезни, а Баталов хотел себя чувствовать таким, как и раньше, проворным, веселым.
— Вот что я вам скажу: мало их, гадов, брали в тридцать седьмом. — Баталов узнал Гришку Саханчука. Голос у Гришки ломкий, надтреснутый, но уже с тем оттенком безразличия, который появляется после того, как долго мусолят одну и ту же мысль.— Рано отбой дали, испугались, перегну-у-ли. А по мне, лучше бы сто раз перегнули, тогда мы с вами не сидели бы в этом овраге. Своими ушами слышал, что командующего нашим округом за предательство расстреляли. Это как понять?
Вопрос Саханчука долго оставался без ответа. Баталов знал: красноармейцы горько раздумывают над поражением. Наконец отозвался Тимохин:
— Разберешься в этой суматохе! Я вам так скажу: за неудачи всегда кто-то отвечает. К слову говоря, как-то сопрел в нашем колхозе в тридцать втором году бурт картошки. Сгнила картошка — и все. Да мало ли таких случаев бывало! Ну, коль у самого такое случится — погорюешь и, самое худшее, без картошки останешься. Сам свой локоть не укусишь. Так вот, значит, весною, когда земля оттаяла, видит бригадир — курится над буртом дымок. Подбежал он к бурту, ткнул ногой и чуть бахилы в земле не оставил. А из дыры этой плесенью так в нос и шибает...
Председатель был у нас трусливый, сразу в город к прокурору: так, мол, и так, картошка сгнила, а что делать, не знаю. Ну, и пошла писать губерния... Стали виноватого искать. Надо же было как-нибудь эту проклятую картошку списать. Бурты у нас засыпали трое. Взялись, значит, за них. Кто да что и как? Ну, один из них, Матей Давгяла, вспомнил, что Аверка Шпаченок — чепуховый такой мужичок, совсем безобидный — однажды будто сказал: "Ты вот, Матей, из кожи лезешь вон, а все равно благодарности не получишь. Нашему председателю хоть звезду с неба достань, а он все равно ворчать будет. Так черт с нею, с этой картошкой. Сгори она совсем, чтоб я из-за нее пуп надрывал..." Другой, может, от таких слов отказался бы, а Аверка признался, что действительно такое говорил. Ну и припаяли ему за вредительство восемь лет с поселением в Сибири.