Только уже после его смерти всплыли передо мной все те имена, которые потом стали известны всей России и, вероятно, точно так же составляют предмет вашего (т. е. комиссии. — Ю. В.) обследования: «старец» Григорий Распутин, Вырубова, Танеев, князь Андронников и вся эта компания. Я еще до физической смерти Столыпина изверился в возможности мирной эволюции для России. По мере того как он политически мало-помалу умирал, для меня становилось все яснее, что Россия ходом вещей будет вытолкнута на второй путь, — путь насильственного переворота, разрыва с прошлым и, как бы сказать, скитания без руля, без компаса, по безбрежному морю политических и социальных исканий… Переговоры мои с представителями правительства, и в частности с В. Н. Коковцевым, убедили меня в том, что если еще покойный Столыпин пытался бороться с этими силами, то новые представители власти либо капитулировали перед ними и пошли по их указкам, либо вовсе не рисковали бороться с ними. Тогда-то, если припоминаете, я внес в Думе запрос о Распутине и о деятельности темных сил, после чего мне один из министров передал, как высочайше заявлено ему было, что «Гучкова мало повесить» («высочайше» — значит, императором или императрицей. — Ю. В.). Я тогда на это ответил, что моя жизнь принадлежит моему государю, но моя совесть ему не принадлежит и что я буду продолжать бороться. Я помню, что за несколько недель и даже месяцев перед переворотом (Февральская революция. — Ю. В.) мне пришлось, в Особом совещании по государственной обороне, говорить на эту тему, и, указывая на некоторые конкретные промахи власти, я закончил свою речь в заседании, которое было под председательством генерала Беляева, приблизительно такими словами: я сказал, что если бы жизнью нашей армии, нашей внутренней жизнью руководил германский генеральный штаб, то, вероятно, он не создал бы ничего, кроме того, что создала наша русская правительственная власть, что все те элементы, которые какой-нибудь немецкий химик мог бы намешать в нашу жизнь, чтобы вызвать взрыв, — все они внесены самой правительственной властью… я считал его настолько назревшим и исторически необходимым, что при первых признаках вполне поверил в его неотвратимость и, как вы знаете, присоединился к тем деятелям, которые стали около событий в дни переворота…»
Тут честнейший Александр Иванович лукавит, и не только лукавит, но и рулит против истины, пользуясь совершеннейшей тайной, которая окутывала его собственную работу по подрыву доверия, расшатыванию устоев власти с последующим сокрушением ее. Все это в значительной мере так и осталось тайной, но кое-что «повылезло из мешка» на свет Божий. И деятельный Александр Иванович (внук крепостного мужика) не предстает столь наивно прекраснодушным обличителем пороков власти, пламенным патриотом, изнывающим в бессильных потугах нейтрализовать эти самые пороки. Нет, все это в нем есть, то есть было. Но Александр Иванович свыше десятилетия отдал себя сколачиванию тщательно законспирированной, совершенно секретной всероссийской организации, проросшей, согласно традициям фронды и якобинства, из масонских лож.
Александр Иванович лукавит: он клеймил пороки, намеренно преувеличивая их пагубность для России. Он всячески будоражил, растравлял общество, сводил к презрению отношение к престолу и власти. По сути, вел загон на последнего русского самодержца.
Он сие организовывал и осуществлял, как и десятки, сотни его влиятельных единомышленников, не обиженных ни капиталом, ни должностями, а нередко и древностью рода.
Он и тысячи членов организации по всем заметным городам любовно «мастерили» крушение монархии. Идею монархии, самого царя и царицу и все, что им служило, в том числе и армию, валяли в мрази сплетен, топили в стыдных, грязных газетных намеках, публикациях на манер «Господ Обмановых» Амфитеатрова.
Этот внук крепостного раба (Гучков) предстает отнюдь не таким витязем возвышенных гражданских добродетелей, а скорее хищным орлом, даже не о двух головах, а о множестве мощноклювых, безжалостных голов, каждая из которых имела касательство к важнейшим отраслям жизни государства.
Нет, государь не токмо сам подвигался к пропасти — его к ней еще и вели, а порой и грубо подталкивали. И делали это хитро, жестко, сладкоречиво и в то же время гневно-крикливо, оплетая каждый такой шажок к пропасти роем слов о любви к народу и Отечеству. Это был загон — и этим все молвлено.