— Фрейзеры из Фрейзерс-Риджа здесь! — проревел он, и вся поляна взорвалась громкими криками приветствия.
Когда мы отправились назад вверх по склону продолжать веселье, я оказалось рядом с Роджером, который напевал себе под нос что-то веселое. Я положила руку на его рукав, и он взглянул на меня вниз, улыбаясь.
— Поздравляю, — сказал я, улыбаясь в ответ. — Добро пожаловать в семью, сын дома.
Он широко ухмыльнулся.
— Спасибо, — сказал он, — мама.
Мы вышли на ровный участок дороги и шли некоторое время рядом, не разговаривая. Потом он произнес совершенно другим тоном.
— Это было… нечто совершенно особенное, не так ли?
Я не знала, что он имел в виду, особенное для него или вообще. Но в любом случае он был прав, и я кивнула головой.
— Я не расслышала последние слова, — сказала я. — И не знаю, что означает «earbsachd», а ты?
— О, да. Я знаю.
Здесь вдали от костров было довольно темно, и я видела только более темный силуэт на фоне кустов и деревьев. Но в его голосе прозвучали странные нотки. Он откашлялся.
— Это что-то вроде присяги. Он — Джейми — дал клятву нам, его семье, его арендаторам. Помогать и защищать.
— О, да? — произнесла я, немного озадаченная. — Что ты имел в виду, говоря «вроде»?
— Ах, ну, — он замолчал на мгновение, очевидно, подбирая слова. — Это означает слово чести, а не только клятву, — продолжил он осторожно. — Earbsachd когда-то был отличительной особенностью МакКриммонов со Ская и означал, что если они дали слово, то будут держаться его, чего бы это им не стоило. Если МакКриммон сказал, что он сделает это, — Роджер сделал паузу и вздохнул, — он сделает это, даже если при этом сам сгорит заживо.
Он подхватил меня под локоть удивительно твердой рукой.
— Осторожно, — сказал он спокойно. — Позвольте помочь вам, здесь скользко.
Глава 16
Ночь свадьбы нашей
— Ты споешь для меня, Роджер?
Она стояла у входа в палатку, которую им выделили, и смотрела наружу. Из глубины он мог видеть только ее силуэт на фоне мрачно-серого неба и длинные волосы, слегка колеблющиеся от дождливого ветра. Она носила их распущенными, как у невесты, хотя уже имела ребенка.
Сегодня была холодная ночь в отличие от той первой жаркой и великолепной ночи, которая закончилась гневом и предательством. Месяцы других ночей лежали между ними — месяцы одиночества, месяцы радости, но его сердце билось так же быстро, как и в их первую брачную ночь.
— Я всегда пою для тебя, женушка, — он подошел к ней, притянув ее к себе, и прижался лицом к прохладным свежим волосам, потом ткнулся носом в завиток ее уха.
— Все равно что, — прошептал он, — все равно где. Независимо от того, услышишь ты меня или нет, я всегда буду петь для тебя.
Она повернулась в его руках, издав тихий горловой звук; ее рот нашел его губы, и он ощутил вкус прожаренного мяса и пряного вина.
Дождь барабанил по холсту над их головами, и холод поздней осени поднимался от земли, окутывая ноги. В первую их ночь воздух пах хмелем и отступившим приливом, а их убежище издавало сильный земляной запах сена и ослов. Сейчас воздух был насыщен ароматом сосен и можжевельника с пряным дымком тлеющих углей и слабой сладковатой нотой детских какашек.
И она снова прятала лицо на его груди, и свет и тьма причудливо переплетались на ее мерцающем теле. Тогда она была мокрой и расплавленной от горячего влажного воздуха, сейчас ее плоть была прохладной, как мрамор, и все же там, где его ладони прикасались к ее телу, еще жило то лето, сладкое и влажное, полное воспоминаний о жаркой темной ночи. «Это правильно, — подумал он, — что их клятвы, и первая и сегодняшняя, были произнесены на открытом воздухе, став частью ветра и земли, огня и воды».
— Я люблю тебя, — прошептала она рядом с его ртом, и он легонько прикусил ее губу зубами, слишком взволнованный, чтобы вымолвить хотя бы слово.
Они обменивались клятвами и в первую брачную ночь, и сегодня. Слова были те же самые, и он говорил их искренне как тогда, так и сейчас. И все же они различались.
Тогда он говорил ей одной, и хотя Бог внимал его словам, он присутствовал где-то в отдалении, отвернув свое лицо от их наготы.
Сегодня вечером он произнес их в свете костра перед лицом Бога и мира, перед лицом ее и его людей. Его сердце стало ее сердцем, так же как и все, что они имели, перестало быть ее и его по отдельности. Клятвы были даны, его кольцо было надето на ее палец, обещания были сделаны и засвидетельствованы. Теперь они стали единой плотью.
Одна рука их соединенного организма сжала одну грудь немного слишком сильно, и из одного горла вырвался тихий стон боли. Она немного отдвинулась, и он почувствовал — не увидел — гримасу на ее лице. В образовавшуюся щель между ними хлынул холодной воздух, и его кожа внезапно стала влажной и уязвимый, словно его отделили от нее ножом.
— Мне нужно… — сказала она и, не докончив говорить, коснулась своей груди. — Минутку, хорошо?
Клэр накормила ребенка, когда Брианна ушла, чтобы представиться преподобному Колдуэллу. Наевшегося до отвала овсянки и тушеных персиков, Джемми едва смогли разбудить, чтобы покормить грудью. Он немного пососал молока и снова впал в спячку; его с раздувшимся, как барабан, животиком унесла Лиззи. Благодарение Богу, ребенок вряд ли проснется до рассвета. Однако это имело свою цену — застоявшееся молоко в грудях Брианны.
Никто, живущий в одном доме с кормящей мамой, не сможет не обращать внимания на ее груди, не говоря уже о ее собственном муже. Они, груди, жили собственной жизнью. Они меняли свой размер от часа к часу, раздуваясь от нормальных мягких полушарий до больших круглых твердых шаров, который заставляли его испытывать жуткое чувство, что они могут взорваться, если он их коснется.
Время от времени, они действительно взрывались, или, по крайней мере, такое создавалось впечатление. Мягкая плоть груди медленно, но верно выпячивалась над вырезом платья Брианны, словно поднимающееся дрожжевое тесто. Потом внезапно на ткани образовывалось большое влажное пятно, словно кто-то невидимый бросил в нее снежком. Или двумя снежками — потому что вторая грудь тотчас присоединялась к первой.
Иногда гармония этой сладкой парочки нарушалась; например, когда Джемми высасывал одну грудь, и засыпал прежде, чем успевал обслужить вторую. И тогда его мама, скрипя зубами, осторожно брала раздутый шар руками и сдаивала молоко в оловянную чашку, чтобы, облегчив боль, она могла уснуть сама.
Она делала тоже самое сейчас, скоромно отвернувшись от него и накинув на плечи арисэд. Он мог слышать шипение молока и тоненький перезвон металла.
Ему не хотелось заглушать эти звуки, показавшиеся ему эротичными, но он взял гитару и положил большой палец на струну. Он не бренчал и не брал аккорды, он просто пощипывал струны, извлекая отдельные тихие ноты, вторящие его голосу.
Это была, конечно, любовная песня. Одна их самых старинных на гэльском языке. «Даже если она не знает все слова, — подумал он, — она поймет ее смысл».
Он закрыл глаза, мысленно видя то, что сейчас скрыла ночь — ее соски цвета зрелых слив и размером с крупные вишни. И внезапно ему представилась яркая картина, как он берет один из этих сосков в рот. Он сосал их однажды, до того, как родился Джемми, но больше никогда.
Она никогда не просила его не делать этого, никогда не отворачивалась, и все же он чувствовал по тому, как она тихо всасывала воздух, что она готовится не вздрогнуть, когда он коснется ее грудей.
«Виновата ли здесь их чувствительность? — думал он. — Разве она боится, что он не будет нежным?»
Он отбросил эту мысль, утопив в тихом каскаде нот.
«Это не из-за тебя, — шептал ему голос, упрямо отказывающийся оставить тему. — Вероятно, из-за того другого, из-за того, что тот сделал с ней».