— Ишь ты, спохватился! — Хмыкнул Паша. — Тоже мне, рупор эпохи… Раньше надо было способности проявлять, да мозгами работать в нужном направлении. Недаром говорится: береги честь смолоду!
— Оценить, как должно, — вздохнул Спиригайло, — пока не утрачено — не возможно. Есть ведь и такая народная мудрость: хорошая мысля приходит опосля! Все, в общем, свыше предопределено, и не нам исправлять.
— Ну, ты загнул… Прямо, философ! По-твоему выходит, что если я твои бредни выслушиваю, это угодно Всевышнему?
— Может, и так.
— Ерунда! — отмахнулся Ройтман. — А вот надоест мне сейчас, да и прихлопну я твою поросячью морду табуретом? Изменю, так сказать, ход истории, а?
— Не изменишь.
— Почему это?
— Потому что судьбы наши предначертаны там, наверху, — поднял мордочку Спиригайло.
— Провидение к ним равнодушно, рок неумолим, но изменению они не подлежат. А если в практическом смысле… Табурет-то к полу привинчен, наглухо.
Павлик недоверчиво покосился на своего бывшего, хотя и очень изменившегося, начальника, обернулся — и попробовал сдвинуть больничный табурет с места.
— Правда…
— Я же говорил. Смирись!
— Опять ты меня обскакал, — посетовал на судьбу прапорщик. — Опять мозги запудрил.
— Пятнадцать лет я у тебя на побегушках прислуживал, пятнадцать лет пытался хоть как-нибудь, хоть что-нибудь свое… ан, нет! Всякий раз ты опять при козырях оказывался.
— А как же иначе Паша? Говорится же: ты начальник — я дурак, я начальник — ты дурак…
— Больно умный ты! — Съязвил Ройтман. — Только я тогда никак в толк не возьму, отчего же тебя, такого умного, прирезали, как поросенка?
— Это дело другое, — вздохнул покойный Семен Игнатьевич. — На чужое позарился, память друга старинного предал, сына его гонениям подвергал… вот и поплатился.
— Насчет гонений… это ты про братца моего? Про Виктора?
— Про него, родимого. Про него, касатика.
— Так что же выходит — он тебя… того?
— Нет. Его там и близко не было. — Спиригайло вельнул серым хвостиком и улегся возле подушки, поудобнее. — Нашлись люди пострашнее. На дороге, от станции к садоводству, девку-медичку ко мне подослали. Слово за слово — она шасть в кусты, по ногам, по грудям себя оглаживает… ну, я и не устоял.
— И чего?
— Ничего. В самый интересный момент она меня скальпелем в печень — и привет родне!
— Отлюбился.
— Фу-у, жуть какая! — скривил губы Павлик. — Но ты больно-то уж не отчаивайся. Все там будем.
— Да я и не отчаиваюсь. Где-то даже, по большому счету, рад… Например, вот, от жены, змеюги подколодной, избавился. К тому же — лестно! Не от старости дряхлой дуба дал, а на красивой молодой бабе.
— Мечта, да и только! — Фыркнул прапорщик.
— А ты как думал? По сравнению со смертью Заболотного моя — вообще картинка!
— Кстати, а как он загнулся-то? И куда пропал? У нас его все управление разыскивало.
— Ментов питерских поголовно на уши поставили — и нечего! Ни гу-гу, как в дымоход вылетел.
— Почти так и случилось, — ответил Спиригайло, потянулся за Пашиной пачкой и с удовольствием прикурил, выпуская дым из поросячьего пятачка. Сожгли его. Живьем. На одном из фортов, недалеко от Кронштадта.
Семен Игнатьевич перехватил поудобнее серыми лапками сигарету, откашлялся:
— Да что рассказывать! Сам у него и расспроси.
— А он что, тоже здесь? — Изумился Ройтман. — В какой палате?
— Да ни в какой! Ты что, действительно не признал его?
— Нет.
— А между прочим, он тебя сегодня минут тридцать материл, почем зря!
— Да ну? Не может быть.
— Может, Пашенька, может… Ворону на тополе видел?
— Мерзкую такую? С драной задницей? Черную?
— Он и есть, собственной персоной. Видал, как обуглился?
— Вот это да… — оторопел Павлик Ройтман. — А я-то, дурак, стою и думаю — откуда мне рожа у этой твари знакома? Хотел даже, грешным делом, её пристрелить. А это, значит, сам товарищ Заболотный?
— Собственной персоной, — подтвердил Спиригайло. — Из чего пристрелить-то хотел?
— Как из чего? — Не понял вопроса прапорщик. — Из «маузера» своего…
Он осекся и вновь начал шарить рукой под матрасом: