– Придем, поклонимся и припадем, преклоним колена перед лицом Господа, Творца нашего. Ибо он есть Бог наш, и мы – народ паствы Его и овцы руки Его.
Он прикрыл глаза, немного склонил голову, будто приглашал собеседника разделить наслаждение откровением только что прочитанного Псалма.
При слабом освещении болезненная бледность лица епископа была слишком заметна. Преподобный Франкон был благообразным, немного даже тучным мужчиной с наметившимся тройным подбородком, утопавшим в меховой опушке роскошной фиолетовой сутаны. Темные с проседью волосы были аккуратно коротко острижены, сквозь них на затылке просвечивали складки жира.
Однако на расплывшемся лице острым умом светились карие глаза. Надменно и жестко поджатые губы выдавали натуру сильную и не привыкшую к поражениям… А руки были слишком тонкими, унизанные перстнями длинные пальцы изящно перебирали зернышки аметистовых четок.
– Итак, сын мой, ты прибыл с языческого пира, на котором христианская принцесса вступила в греховную порочную связь с язычником Роллоном.
Гунхард согласно кивнул темноволосой головой. Лицо у этого приора было непримечательное, бесцветное, но не глупое. Он был прислан в Руан из Реймса в качестве помощника Франкона и явно метил стать настоятелем недавно восстановленной церкви Святого Уэна.
Епископ Франкон к тому же подозревал, что Гунхард, по заведенному обычаю, исполняет должность шпиона канцлера короля епископа Реймского Геривея. Но свои подозрения Франкон оставлял при себе, с молодым неглупым приором держался хоть покровительственно-строго, но без излишней настороженности, иногда даже благодушно и мыслил в нем своего преемника. Конечно, после повышения или…
Сейчас Гунхард стоял перед Франконом, скромно опустив глаза, спрятав кисти рук в широкие рукава темной сутаны, всем своим видом демонстрируя верность и смирение.
– Отпустите мне грех, ваше преосвященство, – осмелился наконец негромко проговорить он. – Сейчас пост, а эти нехристи вынудили меня есть скоромное, пригрозив, что иначе будут гонять меня хлыстами по залу, как дикого пса.
Он держался на дистанции, голос его звучал вполне обычно, но Франкон даже со своего места различал запах вина, шедший от понуро стоявшего Гунхарда. Епископ постарался спрятать в уголках полных губ улыбку. По привычке пожевав ими, строго сказал:
– Так, значит, во дворце язычника Ролло идет настоящая оргия? Этого и следовало ожидать… Что ж, было бы удивительно, если бы сейчас, когда эти двое смогли, наконец, соединиться, что-то могло омрачить их плотские радости. И Эмму даже не огорчает то, что ее союз с язычником не будет признан ни одним из христианских соседей норманнов?!
Гунхард начал отвечать словно бы нехотя. Да, пир у язычников удался на славу – много браги, вина, целые горы мяса, рыбы, колбас. Да и весь город сегодня пирует, везде шум, веселье.
Франкон чуть повел подкрашенной бровью. Что в городе буйствует праздник, он знал и без помощника: крики, хохот, пение долетали даже до его уединенного покоя. В схваченном частым переплетом окошке отражались отсветы праздничных костров.
Речь же Гунхарда оставалась маловыразительной. Он всячески хотел выказать свое осуждение подобного непотребного буйства в святой пост, хотя и задержался на пиру дольше, чем обещал, пропустив даже бдение всенощной. И лишь когда он стал говорить о самой невесте, приор словно бы оживился. «Вполне естественно, – отметил Франкон. – В Эмме есть нечто, способное зажечь даже такого флегматика, как Гунхард».
– Она выглядит очень счастливой и веселой. Я даже испытывал стыд, когда видел, какими плотскими взглядами обмениваются они с Роллоном, как льнут друг к другу. И, помилуй Господи, весь город чествует этот союз, восхваляет женщину, вступающую в связь уже со следом греха в теле! И, подумать только, в этой женщине течет кровь Каролингов!!
Не будь Гунхард в подпитии, он бы не произнес последней неосторожной фразы, ибо родство Эммы с королем по-прежнему держалось в тайне и, оговорившись, Гунхард только подчеркнул, что он уже давно знает, кто же на самом деле есть Птичка из Байе, то есть лишний раз подтвердил, что он подослан Геривеем.
Однако Франкон сделал вид, что не заметил этой фразы, и вновь стал расспрашивать приора о свадьбе.
Тот живо стал рассказывать о том, какой дивный голос у невесты, как восхитительно она пела. Он описал даже ее наряд – венец, подвески, роскошное платье из малинового шелка.
Франкон кивнул.
– Да, да. Это платье – подарок герцогини Нейстрийской Беатриссы. Прискорбно понимать, как обманулась во всех надеждах чета из Парижа, надеявшаяся, что Эмме удастся настоять на браке по христианскому обряду и обратить Роллона в истинную веру.
– Клянусь благостным небом, – воскликнул Гунхард. – Если бы вы видели, с какой охотой сегодня пила эта женщина брачный кубок с Роллоном, как смеялась, когда он надевал ей на руку свадебный браслет – вы бы не рассчитывали более на то, что Эмма будет настаивать на крещении правителя норманнов. Она стала его наложницей, его шлюхой, матерью его выродка, бастарда. Она – зло, которое несет с собой каждая женщина со времен праматери Евы. И ни вы, ваше святейшество, ни сиятельный Робертин не могут надеяться, что она хоть в чем-то захочет помочь вам в вашей святой миссии – привлечь этих язычников в лоно Святой матери Церкви.
В глазах Гунхарда загорелся фанатичный блеск. Франкон же, наоборот, словно поник. Он не желал сообщать этому посланнику Реймского архиепископа, что в душе симпатизирует и рыжей Эмме, и Роллону, что переживает за них, радуясь, что они, наконец-то, смогли соединиться, но и одновременно скорбит об их слепоте, не дающей им понять, что языческий союз не будет признан ни в одном из окружающих их христианских княжеств и что, даже если Эмма и родит Роллону наследника, он будет считаться не более, чем очередным бастардом Ру, а, следовательно, его не будут почитать законным продолжателем династии завоевателя, который – тут уж епископ Руанский ни на йоту не сомневался – вполне достоин того, чтобы навсегда оставить за собою землю, которой он управлял столь мудро и талантливо.
– Нам остается лишь уповать на время, – смиренно возвел очи горе епископ Франкон. – Мы все во власти Божьей… И кто знает, может, Эмма Птичка достаточно крепка в своей вере и все же постарается спасти душу язычника Роллона. Ибо – видит Бог! – он достоин этого.
Весь остаток ночи преподобный Франкон долго и самозабвенно молился, чтобы сказанное им стало явным.
Однако когда епископ встретился с Эммой из Байе, он держался с ней сурово. Это произошло лишь через десять дней после свадебного языческого пира, в дни празднования Пасхи.
Франкон заметил, что, став правительницей, Эмма, хоть и не спешит встретиться с ним, но совершает много хороших поступков, как и подобает доброй христианке.
Она пожертвовала многие драгоценности из свадебных даров на ремонт церквей в Руане, она выпросила у Ролло право устроить богадельню при строящемся монастыре Святого Годара. Да и само то, что правительница Нормандии была христианкой, благотворно влияло на крещеных норманнов, и они чаще стали посещать христианские храмы. Когда же настал день Светлого Христова Воскресения, Эмма явилась в храм Святого Мартина с целым отрядом крещеных викингов и даже Ролло привела.
Язычник какое-то время с интересом следил за службой, потом стал зевать, а в самый ответственный момент, когда все в полной тишине опустились на колени, а Франкон поднял просфору, символизирующую Агнца, раздалось мерное позвякивание шпор о плиты собора – это Ролло, окончательно устав от службы, покидал церковь.
– Он не должен был этого делать! – громко возмущалась Эмма, когда после мессы она прошла с Франконом в пустой скрипторий и теперь гневно металась среди пюпитров, порой машинально сдвигая восковые таблички с записями, задевая горки шуршащих свитков. – Он обещал мне, что будет вести себя пристойно!
Тучный Франкон, все еще в нарядной, расшитой жемчугом ризе, сидел на резной скамье в нише окна, задумчиво перебирая четки, и наблюдал за Эммой. Она осталась такой же порывистой и нетерпеливой, однако перемены, происшедшие в ее жизни, все же оставили на Птичке из Байе свой отпечаток – что-то более женственное, мягкое проступало в чертах лица, появилась изящная плавность в движениях, исчезла сердитая затравленность во взгляде. Даже в том, как она гордо несла свою небольшую аккуратную головку, уже не было строптивости, а сквозило некое благородство и достоинство.