— Буддист, ты болен? — спросил этот человек. — Почему ты не притронулся к пище?
Аргаленка не ответил.
— Клянусь Аллахом, я думаю, он мертв, — обратился слуга к подошедшему товарищу.
— Нет, собака еще дышит. Когда ты заговорил с ним, я видел, как дрогнули его веки; но, если он будет упорствовать в своем намерении, Дайон вскоре избавится от труда приносить ему его порцию еды.
— Бедняга! Говорят, это отец Арроа; дочка правит сыном сусухунанов Бантама, а отец умирает от голода в одном из уголков этого дворца.
— Так было предначертано.
— Может быть, предупредим хозяина?
— Я поостерегусь рисковать своей шкурой мусульманина ради того, чтобы спасти этот остов неверного. Разве ты не слышал, какой шум поднялся сегодня в даламе?
— Нет, я водил кобылиц господина на пастбища в горах Гага.
— Пришел малаец.
— Малаец?
— Да, этот человек со смуглым лицом, которого никто из нас не знает и перед которым господин, такой гордый и надменный, трепещет и склоняется, словно ребенок.
— Так что же произошло?
— Только этот нечестивый огнепоклонник мог бы тебе ответить, поскольку он один присутствовал при их разговоре. Вот, что мне известно: когда малаец ушел, адипати был в ярости, достойной Иблиса, и я не больше хотел бы попасть под огненную лаву Пандеранго, чем под гнев Цермая. Вот, слышишь, как он произносит хулу на имя Аллаха?
Действительно, из покоев Цермая доносились странные и страшные звуки: глухое и грозное рычание рассвирепевшего зверя смешивалось с человеческими криками и бранью.
Вскоре бамбуковый ставень, прикрывавший один из входов, разлетелся в куски, и Маха, черная пантера яванского принца, устремилась в сделанный ею пролом.
Казалось, животное в ярости, но вместе с тем оно охвачено страхом; Маха сделала два круга по двору, передвигаясь скачками среди перепуганных слуг; затем, увидев открытую дверь бывшей своей клетки, бросилась туда и забилась в самый темный угол; шерсть на ней была взъерошена, усы дрожали, она поочередно открывала и закрывала свои большие глаза цвета топаза с выражением злобы и испуга, издавая угрожающее ворчание.
За ней последовал Цермай; его лицо хранило следы борьбы: пять когтей пантеры оставили пять ран на щеке яванского принца; кровь струилась по голому торсу и исчезала в складках завязанного вокруг пояса саронга, испещряя его большими пятнами багрового цвета.
Увидев его, Маха подобралась, словно готовилась кинуться на врага; глаза ее расширились и ярко заблестели; хвост лихорадочно задвигался и, как цеп жнеца на молотильном току, бил по полу; ее ворчание временами переходило в рев.
Цермай, вооружившись плетью из кожи носорога, собирался войти в клетку; взглянув на пантеру, он испугался и отступил.
— Ружье! Ружье! — сдавленным голосом воскликнул он. — Проклятые псы, вы что, позволите этому свирепому зверю растерзать меня? Ружье, и пусть она умрет!
Один из слуг побежал во дворец и вернулся с оружием, инкрустации и оправа которого из перламутра, черепахового панциря и коралла делали его в равной мере и произведением искусства; он протянул его потомку сусухунанов, и тот, даже не проверив, можно ли из него произвести выстрел, поспешно схватил ружье и прицелился в пантеру.
Но когда он уже спускал курок, какой-то человек, с трудом пробившийся сквозь плотные ряды слуг и рабов, чтобы добраться до хозяина, резко приподнял ствол ружья, и пуля, вместо того чтобы поразить Маху, ушла к верхушкам деревьев, окружавших дворец.
Цермай, вне себя из-за того, что пантера избежала наказания, бросил ружье, вновь схватил плеть и, заставив ее просвистеть в воздухе, ударил этого человека по лицу.
Страшный ремень оставил на его теле синеватый и кровоточащий след; только тогда Цермай узнал того, кто посмел встать между его гневом и вызвавшим этот гнев животным.
— Харруш! — воскликнул он.
Это в самом был Харруш, в тех же отрепьях, которые с одинаковой гордостью выставлял напоказ среди окружавшего его великолепия и среди гостей Меестер Корнелиса.
Получив удар, он остался спокойным и невозмутимым, и, если бы не след на его лице, можно было бы подумать, что яванец ударил бронзовую статую.
— Чем Маха навлекла на себя гнев своего господина? — холодно спросил он.
Цермай показал пальцем на рану; затем, словно устыдившись того, что перед слугами унизился до объяснений, ответил:
— Какое тебе дело? Разве Маха не принадлежит мне? Когда ты, гебр, принес мне ее, не заплатил ли я тебе сполна условленную между нами цену? Я купил право убить ее и хочу, чтобы она умерла. Насколько мне известно, наши возлюбленные хозяева, голландцы, не распространили на пантер этого острова преимуществ своих законов о рабах; нам не запрещено распоряжаться их существованием, как запрещено посягать на жизнь невольников.
— Ты напоминаешь о полученных мной деньгах, Цермай? Но думал ли ты когда-нибудь о трудах, об опасностях, каким я подвергался, чтобы заслужить их? Послушай; знаешь ли ты, как для того, чтобы найти Маху, я семь дней шел по лесу Дживадала, куда без дрожи не войдет и самый смелый охотник, где из каждого куста, цепляющегося за вашу одежду, когда вы проходите мимо него, с каждой лианы, раскачивающейся над вашей головой, из-за каждого едва видного в темноте ствола дерева, из-под каждого сухого листа, хрустнувшего под вашими ногами, может вылететь, выползти, выскочить нечто ревущее, свистящее и визжащее, нечто имеющее тысячу имен, но для одинокого путника, каким был я, означающее лишь одно… смерть? Знаешь ли ты, что с того часа, как равенала открывает свои спасительные коробочки измученному жаждой путешественнику, и до того, как она закрывает их, я, притаившись, сидел на ветке, ненадежно укрывшись за стволом бендуба, подстерегая минуту, когда мать покинет свое логово; что в течение этих шести смертельных часов я был во власти грозного зверя; что, если бы ветер переменился, если бы он занес в пещеру запах врага, — ни крис, ни отвага, в которой ты не сомневаешься, не спасли бы Харруша? Знаешь ли ты, что в логове, куда он вошел, с каждым шагом под ногами перекатывались кости; что, когда, положив трех детенышей пантеры в подол саронга, он убегал, словно вор, не прошло и получаса, как позади него раздался грозный рев? Это был не крик голодного льва, не глухое рычание тифа, которому помешали охотиться. Этот отдаленный гром, раскаты которого раздавались под священными сводами Дживадала, был душераздирающим воплем материнской утробы, голосом, кричавшим в воздух: «Ты отнял у меня детей! Горе тебе!»
В лесу царил такой ужас, что олени, лани, кабаны и газели перестали бояться человека и бежали рядом со мной. Змеи скользили во мхах, птицы прятались в листьях; казалось, и сами листья дрожали в испуге.
Я бежал, задыхаясь.
Вскоре все лесные жители исчезли, потому что рев приближался. Я остался один.
Ах, Цермай! Я помню все, словно это было вчера, и, стоит мне об этом подумать, чувствую, как волосы на моей голове встают дыбом. Позади меня ветки трещали, как будто сквозь чащу продиралось стадо неприрученных буйволов. Страх леденил мою кровь, красный туман застилал глаза, я шатался как пьяный, мне казалось, что горячее дыхание могучего зверя обжигает мне плечи! Инстинктивно я вытащил крис из ножен. Затем, не желая умереть неотомщенным, я взял одного из детенышей и собирался размозжить ему голову о ствол дерева; малыш заскулил от боли, и мать ответила ему воплем, от которого все мои мускулы задрожали, как струны гитары под рукой бедайя; пальцы мои разжались, и маленькая пантера упала на траву!
Ормузд отнял у смерти одного из своих детей, благословенно будь его имя!
Вместо того чтобы броситься на меня, пантера подобрала своего детеныша и, даже в ярости оставаясь матерью, хотела поместить его в безопасное место, прежде чем отнять у похитителя двух других. Я бросился в лес, продолжая свой безумный бег, но чутье зверя вело его по моему следу вернее, чем по следу оленя ведет охотника его глаз, каким бы острым он ни был; вскоре она снова стала преследовать меня, мне пришлось пожертвовать добычей во второй раз; и, если бы на моем пути не встретилась река Чиливунг, если бы я не сумел, бросившись в волны, обмануть проницательность матери, быть может даже бросив Маху, последнего из ее детенышей, я не уберег бы себя от гнева пантеры! Что же, Цермай, ты и теперь считаешь, что несколько золотых монет, брошенных тобой, оплатили мои труды и за мной не сохранилось право сказать: «Не убивай несчастное животное, за которое я едва не заплатил жизнью?»