— Лучше налей-ка мне.
Аро извинился за то, что не предупредил его желания. От его пальцев на бутылке остались жирные следы, но господин де Катрелис этого не замечал.
— Вы чертовски ошибаетесь, придавая такое значение штрафу, я вам это точно говорю.
— Хорошо говоришь.
— Это не менее честно, чем перепрятать товар под носом у ревизора. Игра такая! Только и всего. Все сводится к одному и тому же. Вот я, например, ведь состою в прекрасных отношениях с этими господами законниками и сколько раз я готовил им подбитую дичь! Вы только посмотрите: служишь им, служишь, а тебя в качестве благодарности хватают и судят.
— За что?
Аро подошел поближе к нему, прижал палец к губам и, понизив голос, сказал:
— Я раздобыл окольными путями пару-тройку косуль.
— На продажу?
— А как вы думали? И зажарил остатки мяса: каждому свое, что причитается… Вот так-то, добрый человек.
Наступило неловкое молчание. Смутившись, трактирщик замолчал, и от непривычного для него умственного напряжения его брови начали ходить вверх-вниз над словно примерзшей к лицу улыбкой. Волосы на голове Катрелиса вздыбились, как шерсть на загривке волка, когда тот приходит в ярость.
— Так значит, — произнес он с расстановкой, — ты воображаешь, что браконьер и охотник на волков ничем друг от друга не отличаются?..
— Нет! Нет! Я вовсе не хочу терять вашего расположения, господин маркиз. Я только хотел доказать вам, что этот штраф — сущая ерунда… И, наконец, что это не бесчестит вас…
Маркиз встал. Порылся в кармане жилета. И взглядом, как стальным клинком, пригвоздил к месту этого суетливого труса.
— Я не хотел оскорбить вас, господин маркиз.
— Любезности оставь при себе.
— Но, по крайней мере, доешьте омлет… Не уходите так… после стольких лет… дружеских отношений…
Господин де Катрелис бросил два золотых луидора на пол и вышел.
Аро бежал за ним, прихрамывая и приговаривая:
— По крайней мере, на посошок… Господин де Катрелис… Господин…
Старик отвязал Жемчужину, прыгнул в седло с ловкостью молодого человека, перемахивающего одним движением через забор, и ускакал прочь.
* * *Зная и любя лошадей, маркиз не гнушался ехать медленным аллюром, чтобы беречь их силы, но сейчас он так сильно и часто пришпоривал Жемчужину, что бедное животное неслось во весь опор и ржало от боли.
Золото сверкало в кронах дубов, мелкие, дрожащие на ветру монетки — березовые листья осыпали побеги орешника, широкие полосы сиреневого тумана опоясывали холмы; легкие зонтики сосен, голубоватые дали горизонта — все, чем грезил наяву этот сын природы, что было для него и манной небесной, и хлебом насущным, и поэзией, и смыслом жизни — всего этого он не видел, не замечал более. Напрасно разбудил нежных духов леса олень, прервавший свой мирный путь: напуганный этой дикой скачкой, он умчался, прижимая рога к спине, раздувая ноздри и кося глазами от страха. Напрасно старый кабан, на поблекшей шкуре которого выделялась седая от старости щетина, спускался, угрожая клыками, треща ветками, в лощину; кобыла перескочила через него великолепным прыжком. Напрасно заходящее солнце высветило в контражуре своих последних за день лучей верхушки деревьев, очертило своими лучами силуэты стволов, все разветвления сучьев, наворсило мох, покрывающий корни, нарисовало на дороге розовые полосы, сплело узор из света и тени. Закат пронзил лес сиянием потемневшего золота: и медно-красную, огненно-рыжую, трепещущую листву деревьев, и охру коры, и зелень лишайников и их чувственную пестроту, в то время как холмы, поднимая друг друга, громоздились, уходя к горизонту, и постепенно растворялись в неуловимой, полупрозрачной дымке, в подобной грезе лазури, в густых темно-синих сумерках. Копыта Жемчужины вырывали клочья травы, разбрасывали пригоршни хвои, барабанили по голым камням, высекая искры. Вытягивая шею, чтобы легче дышалось, лошадь старалась выдержать безумный темп, заданный хозяином. И сам он, положившись на свой опыт, сгруппировавшись в седле, слился с лошадью в одно целое. Дважды она было поскользнулась, но он избежал падения — наездником он не только слыл, но и был превосходным. Гнев захватил его, но он не сознавал этого. Это был не приступ ярости, когда у человека, как говорится, наливаются кровью глаза, а бешенство холодное, резкое и непреклонное. Оно леденило сердце, сводило спазмами нервы и мускулы. Оно вырастало из чувства, не дававшего ему уснуть в предыдущую ночь, и теперь ширилось и грозило перейти в безумие. Если бы господин де Гетт попался сейчас на его пути, то, ни секунды не колеблясь и даже с долей циничной радости, он сбил бы его, расплющил бы, как какую-нибудь гадину.