– Вы Касардин? – чуть тише и нетерпеливее. Эта смесь голосовых оттенков вместе звучит как угрожающее раздражение.
Я поставил руку под луч. Глазам стало легче. Фон посветлел. Теперь без труда могу различить шляпы на верхушках Теней.
И даже заметил на сером фоне лица одной из Теней черную повязку. Левого глаза Тень лишилась, очевидно, при задержании более пронырливых врагов.
Момент размаха я засечь не успел. Свет, в десятки раз ярче луча фонарика, пронзил пространство передо мной. Он вспыхнул не снаружи, а внутри моей головы.
Привкус крови я успел почувствовать еще до того, как сел на асфальт.
– Ты, сволочь, жестикулировать будешь или на вопросы отвечать?
Я открыл глаза, но лучше бы я отшатнулся назад. Сидящего, меня в лицо ударили ногой. Не возьмусь утверждать, какая из Теней это сделала – первая или вторая. Да и какая разница. Я был во власти обеих. Несмотря на то, что они имели свойство расходиться, когда требовали обстоятельства, вместе они образовывали одну большую тень. И тогда она становилась еще могущественней.
После удара я, уже не стесняясь своего унижения, повалился на спину. Тень ничего не сломала на моем лице, но гул, раздавшийся сразу после пинка, заглушал голоса – удалял их на сотню метров, не меньше.
– Да… – прошептал я.
– Что – «да», молекула? – тотчас раздалось в сотне метров над моей головой – никогда еще я не был так низок. – Ты будешь жестикулировать – «да», или «да» – отвечать на вопросы?
– Я буду отвечать на вопросы.
Плюнуть не получилось. Вышло как бросок неумелого ребенка – упало рядом. Комок перемешанной со слюной крови вылетел изо рта и шлепнулся на дорогу. Меж ним и моей дрожащей губой повисла ниточка. Я чувствовал ее присутствие – она жгла рану.
– Касардин?
– Я.
– Вставай, сволочь.
Я встал, и тут же меня повело в сторону. Я был слишком слаб для побега. Двое суток без еды и каждодневные побои мало вяжутся с подготовкой к побегу. Но все-таки я побежал. И финиш сам меня нашел. Я был похож на спринтера, которого выставили для бега на длинные дистанции. Стайер из меня получился никудышный. Как следствие этого – соль на губах.
Хлопок форточки на втором или третьем этаже дома, под которым все это происходит. Коротко и просто. Кто-то видел все, что здесь происходит. Он не знает, кто эти люди. И чтобы лишить себя возможности терзаться вопросом, нужна ли помощь тому, кого забивают, этот кто-то просто захлопнул форточку. Сухой кашляющий стук с едва заметным дребезжанием стекла. И – никаких проблем. Тема закрыта.
Я мгновенно представил себя там, за закрытым окном, где теплее, чем здесь, намного суше и сытнее. И тут же потерял силы. Горячая ванна, видимая сквозь прикрытые веки, кромка зеленоватой воды, чуть качающаяся и убаюкивающая, укачала мою волю. Падая, я успел зацепиться за рукав чекиста.
Последнее, что услышал, – треск материи и первые звуки вырвавшегося в висящую тишину сырой улицы сквернословия…
//- * * * -//
Они почти взяли меня три дня назад в гостинице. В том номере «Москвы», из которого, если верить администратору на слово, «всего пару дней назад» съехал Илья Эренбург. Те двое суток, что я жил в номере 402, мне не давала покоя мысль, что сплю я на кровати, на которой отдыхал человек-лиса, смотрю в то же окно и размышляю, быть может, над тем же самым, но по-другому. Разница между мной и Эренбургом в том заключается, что он может просто съехать. А меня в том же номере обязательно возьмут. Он ел в ресторане, не боясь оказаться застигнутым врасплох, я же торопливо засовывал куски в горло, когда увидел, как ко входу причаливает черный «Паккард». Успевать набивать организм калориями, зная, что в следующий раз покормят не скоро, – привычка бывалых беглецов. В момент, когда машина останавливается у гостиницы, в которой проживает тысяча человек, я точно знаю, кого она увезет. И даже не пришла мне тогда в голову мысль, что можно было попробовать уйти через чердак.
И снова мысль об Эренбурге щиплет, как занудный ребенок… Он получил Сталинскую премию неделю назад, а у меня к тому часу, когда в номер вошли трое в плащах, оставалось несколько червонцев. Человек-лиса явно превосходил меня в умении жить.
Виновен ли я в том, что знаю английский и немецкий, что учен и что шесть лет назад был направлен в командировку в Берлин, а семь лет назад бывал в США? Пожалуй, нет. Как раз я-то и не хотел ехать. Я выкручивался изо всех сил. В тот год я уже вывел для себя ту замечательную формулу исчезновения материи, при которой лучшие в одно мгновение становились ненужными.
Сталина, величайшего из дуалистов и лучшего из прагматиков, до начала войны пронзала мысль о том, что на белом свете всему отведено свое место. Хорошему – справа. Плохому – слева. «Что-то похуже» или «что-то получше» не имело места быть. Должен быть один театр, один архитектор, один писатель, один врач. Все остальные подлежат либо немедленному уничтожению, либо взяты под колпак, что в принципе сводится к первому. Люди с высшим образованием просто так за границу не ездят. Даже если их посылают туда не по их воле. Даже если они сопротивлялись, обосновывая отказ болезнями. За границу мог съездить Горький. Для того чтобы убедиться в ужасах капитализма, дабы рассказать о них советским людям. Но хирург Касардин мог там побывать только с одной целью. Передать сведения германскому командованию о дислокации войск в районе Бреста и вступить в контакт с белоэмигрантами в Берлине. Или, на худой конец, вспомнить, что именно я был свидетелем рокового выстрела в Смольном первого декабря 1934 года. За что-то меня должны были взять.
Я предчувствовал, чем закончится эта командировка. Тем она и закончилась. Странно только, что они так долго ждали. Шесть лет после последней заграничной поездки. Срок немыслимый для стремительности НКВД. Интересно только, лично Иосиф Виссарионович отдавал приказ об аресте или же сработал автомат в механизме отлаженной машины? Все «заграничные» и до сих пор здравствующие должны быть немедленно арестованы. Я всего лишь врач. Я всего лишь врач…
Правда, я врач, державший голову истекавшего кровью Кирова…
Какая разница. В доме на одной площадке со мной жил милейший человек, профессор-орнитолог Глеб Маркелович Смирнитский. Кроме птиц, в этой жизни его ничего не интересовало. В свои шестьдесят он даже не был женат, и мне иногда казалось, что он тайно влюблен в Жар-птицу. Несчастного старика вынули из квартиры в тридцать четвертом. Кому-то показалось, что его рисунки орлов очень напоминают фашистский герб. Через пять дней расстреляли. В квартиру профессора был вселен аппаратчик со стажем, который часто заходил ко мне, внося клубы алкоголя, говорил о ценности марксизма-ленинизма, коммунистической морали, нравственности и между делом интересовался, нет ли у меня на примете лиц, которые мешают социализму развиваться более быстрыми темпами. Поскольку лиц таких я не знал, то постоянно его разочаровывал. У него это вошло в привычку: как только он ко мне входил, тут же разочаровывался. Спустя три года после знакомства с ним я познакомился с НКВД. Меня вызвали на Лубянку. Чтобы я не опоздал, за мной приехали. В тот раз – всего двое в штатском.