Шурка так и присела. Глаза её до этого смеющиеся и бесстыжие, потухли, потом смутились, с новой силой ярким пламенем вспыхнуло лицо.
— С кем это? — взвизгнула она.
— С кем не скажу, но последи — сама узнаешь. Потеряешь так мужика…
Лицо Гром-молнии по-цыгански выразительное, было сухо-тёмное, но явная внутренняя бледность проступала наружу. Глаза были большими. Под крутыми дугами выщипанных бровей они горели жарким обжигающим пламенем. Это был неестественный жуткий огонь. Волосы с небольшой, не закрашенной проседью, ещё очень густые, как шапкой прикрывали голову.
Она показала бабам язык и вышла из магазина. Шла по селу, глядя перед собой невидящими глазами, разгоняя кудахтающих кур, раскачивая, как маятник, капроновую сумку, в которой позвякивали бутылки.
Дом её стоял за съездом к реке, в ложбинке перед заливным лугом. Был он обнесён новым крашеным штакетным забором, который возвёл ей плотник Петр Просвиряков за сто рублей и две бутылки «Пшеничной», одну из которых помогла ему «уговорить» сама Гром-молния.
Поднявшись по обшарпанным ступенькам в дом, она поставила сумку на пол, забросила туфли в угол и стала копаться в старом славянском когда-то полированном шкафу. Вытащила белую льняную с голубой широкой каймой скатерть. Набросила на квадратный стол, поправила края, чтобы одинаково свешивались со всех сторон.
Делала это она автоматически, напевая:
Ах, зачем эта ночь так была хороша.
Не болела бы грудь, не страдала б душа…
Из кухни принесла тарелки c заранее приготовленной закуской — нарезанной тонкими ломтиками сырокопчёной колбасой, селёдкой, щедро политой уксусом и маслом, с кружочками репчатого лука, и овощным салатом. Из буфета достала две стопки, гранённые, с толстыми переливчатыми донцами ещё довоенного производства. Сняла со стены фотографию в резной тёмной рамке под стеклом молодого мужчины в вышитой белой косоворотке, с чёрными блестящими волосами, с белозубой улыбкой. И тоже поставила на стол, отогнув картонную подставку. Задернула занавески.
Подойдя к полукомоднику, сняла крышку стоявшего на нём патефона. Достала из ящика толстую пластинку с выцветшим, полинявшим бумажным кружком посередине. Вытерла рукавом. Поставила на диск и покрутила гнутую заводную рукоятку. Потрогала пальцем иглу и опустила никелированную головку на неровно крутившуюся пластинку. Она зашипела. Раздался треск и шорох, и словно издалека, послышались слова песни:
На закате ходит парень возле дома моего,
Поморгает мне глазами и не скажет ничего…
— Ну вот, Петечка, теперь мы одни, — сказала она, садясь на венский стул и ставя портрет на столе так, чтобы мужчина, изображённый на фотографии, смотрел прямо на неё.
Сняла пробку и налила водки в стопки. Одну поставила на чистую тарелку и положила рядом кусочек селёдки и ломтик хлеба. Свою стопку поставила под правую руку.
— Выпьем, Петечка! Со свиданьицем, с днём рождения! Тебя нет, а я всё отмечаю…
На глазах Гром-молнии задрожали слёзы. Она единым махом выпила водку, взяла вилку, ткнула в салат и отложила в сторону. Сидела на стуле, покачиваясь из стороны в сторону, закрыв глаза и тихо подпевая пластинке.
Работала Катерина Сырцова, тогда не было у неё теперешнего прозвища, продавщицей небольшого сельповского магазина, скорее, палатке, за версту от села через речку, где тогда была машино-тракторная станция и дом крестьянина в здании бывшей купеческой усадьбы. Магазинчик был бревенчатый, низенький, приспособленный из деревенской неказистой избы. Стоял он на плоском бугре, на берегу мелевшего, зарастающего пруда, в зарослях старой, но ещё густой сирени.
Завмагазином был Семён Рыжий. Он почти не стоял за прилавком, переложив всю работу на Катьку, высокую, черноглазую, статную дивчину. Она справлялась и одна. Была расторопна, легка на ногу, обходительна с покупателями, и дело шло. Муж её Пётр Сырцов работал трактористом. Поженились они недавно и жили в небольшом, но крепком доме, купленном у переехавшей в город семьи Захаровых.
Семён Рыжий был мужиком бойким, заводным, с белёсыми волосами и усами, отливающими в красноту. После работы позволял себе выпить, как заявлял «с устатку», из выгаданной бутылки, закусывая хамсой, взятой горстями в бочке, стоявшей в подсобке. Наливал и Катьке «красненького». Но она спервоначалу всегда отказывалась.
Сидя в подсобке за ящиком, накрытым фанерным листом и клеёнкой в клетку и служившим столиком, через открытую дверь любил наблюдать, как Катюша, он её называл так, разговаривала с покупателями, следил за её движениями, как ловко она крутила бумажные кульки, насыпала в них крупу, муку или конфеты. И глаза его подёргивались хмельной туманной дымкой.