Прощаясь пригласил:
— Вы приходите… — поправился тут же: — Не из-за угля, конечно, так приходите. Лучше в выходные, в субботу или воскресенье…
В первую же нашу встречу Юрий Павлович сразу потребовал показать ему рассказы (рукопись я, конечно, с собой прихватил, но сам навязывать её бы не стал). Казаков был настроен решительно:
— Давайте-давайте. Для молодого литератора самое страшное — это вариться в собственном соку. Среда нужна: она для него, как земля для корней. Я сам в литературный институт после войны поступил, молодым совсем, и, честно говоря, очень многое, и литературу в частности, знал дилетантски. Институт, конечно, меня подучил, помог кое в чём разобраться, но главное — дал среду, общение с такими же молодыми прозаиками и поэтами. Радость бесконечных бесед о литературе — прямо в коридорах, на подоконниках в перекурах, — до хрипа, до потери голоса, до того, что друзья становились чуть ли не врагами. И на семинарах, само собой. Те же товарищи так тебя раскритикуют, так разберут твои рассказы, что, бывало, подумаешь: «Да твоё ли это дело — писать? Может, и за перо вообще зря взялся?!» После обсуждений многие вещи правились нещадно, переписывались, даже в корне менялись…Сумеешь не сгореть в этом горниле — станешь писателем. Писателю нужно большое терпение, воловье здоровье и ещё — мужество, потому что будут и огорчения, и срывы, и творческие неудачи, а это всё надо пережить, не сломаться…
Беря хилую стопочку моих рассказов, неодобрительно покачал головой: немного, дескать, надо работать больше. Я что-то пытался сказать в своё оправдание, сетуя на нехватку времени: текучка заедает.
— Писателю всегда что-то мешает, — хмуро сказал Казаков. — А надо писать и писать, пока время не ушло. На время что ссылаться! Его никогда не будет хватать. Я ведь как начинал. Комната в коммунальной квартире, теснота — машинку поставить некуда; сижу на диване, пристроив её на коленях и тюкаю себе. А то ещё к отцу приятели придут — выпьют, пойдут разговоры… Мешают тебе, а писать надо. Так и писал. Литература, как и всякое искусство, требует от человека полнейшей самоотдачи. Ей или надо заниматься сверхсерьёзно — или не заниматься вовсе. Других путей нету…
Казаков много курил; в разговоре забывал о папиросе, сердясь гремел коробком, прикуривал и долго махал спичкой, пока она не гасла. Задумчиво глядя на тлеющий кончик папиросы, продолжал:
— Я против опеки, против того, чтобы «маститые» писатели «проталкивали» начинающего. Но я не против совета, наставления, близкого общения. Иногда одного слова старшего товарища бывает достаточно, чтобы поддержать тебя, ободрить. Помню, я однажды навестил в больнице Панфёрова. Настроение у меня было прескверное: был раздосадован тем, что в журнале давали мой рассказ, изменив заголовок. Я целый год вынашивал это название, мучился над ним, а когда придумал наконец — обрадовался, и представить себе не мог, что рассказ будет назван как-то иначе.
Панфёров был очень болен, но терпеливо меня выслушал, не перебивая, а потом успокоил: «Брось ты расстраиваться по мелочам. Главное для тебя сейчас — что рассказ печатают. Когда будешь его переиздавать, вернёшь прежнее название. А может, пройдёт время, и ты убедишься, что в редакции были правы, настояв на своём, что твоё название не созвучно времени…» Тогда я слова Панфёрова воспринял довольно скептически, но прошло время, и я понял, что он оказался прав: название рассказа я так и не переменил… А Трифоныч, Твардовский, разговоры с ним!.. До сих пор их вспоминаю! Вот кто отлично знал литературу и нашего брата. А как он мог говорить! — да это пересказать нелья, это надо было слышать…
Казаков всегда много рассказывал о старших товарищах — писателях, которых любил и перед которыми преклонялся, — о Твардовском, Паустовском, Светлове. И воспоминания его всегда были полны юмора и сердца. Свои рассказы он расцвечивал мельчайшими деталями, множеством параллелей и отступлений. Подчас отступления уводили его далеко от начатой темы, и тогда он спохватывался, возвращался к прежнему разговору, и снова уходил «в другую степь», увлекаясь.
Рассказы мои Юрий Павлович читал тут же, при мне: снял очки, отчего лицо его сразу стало мягче, приблизил бумагу к самым глазам, голубым, усталым, в окружении морщин, сосредоточенно насупив брови и выдвинув вперёд нижнюю губу. Мне оставалось только тихо ждать, пытаясь по выражению казаковского лица предугадать его отношение к рукописи, замирая всякий раз, когда он досадливо морщился или одобрительно кивал головой. Наконец, дочитал, водрузил на нос очки.