Она быстро собрала на стол. Налила в тарелки щей, дымящихся, с мясом, жирных и густых. Разделала копчённую скумбрию, тоже жирную и толстую.
— Давай ешь, — попотчевала она деверя. — Вон исхудал со своими циклами. Одни глаза…
Семён взял ложку, отломил хлеба, стал есть щи.
Володька тоже ел, поглядывая на экран телевизора, и ни о чём не расспрашивал брата. Тот начал сам.
— Рассчитался ведь я, — сказал он.
— Как рассчитался? — Володька перестал есть, удивлённо взглянул на братову физиономию. — С завода?
— Пока что не с завода. С домом. Под чистую… Совсем ушёл.
— Безалаберный ты, — сказала Любашка. — Как же Нинка?
— Она сама по себе, я — сам.
— А дети? Ты подумал о них?
— Дети, считай, выросли.
— Может, всё обойдётся Семен?
— Не обойдётся. — Он вздохнул, доел щи, положил ложку на стол. — Окончательно и бесповоротно решил.
— И как дальше рассчитываешь? — спросил брат. Ел он медленно, степенно, серые глаза внимательно смотрели на Семёна.
— Не знаю, не определился пока… На стройку поеду. Во! На Север! Сейчас везде строят. Руки, ох, как нужны. А если мои руки! — Он вытянул кисти, корявые, мозолистые, со сшибленными ногтями.
— Кончал бы ты свои циклы, — сказала Любашка. Она принесла глубокое блюдо, полное пирогов, с румяной верхней корочкой, блестящей оттого, что была смочена яичным желтком, разболтанным с растительным маслом. — Всё у вас не как у людей. Чего бы вам не жить?! Какой ты неспокойный!
Семён положил гармонь на колени, тронул пуговицы.
Вот раз пошёл охотник
Охотится на дичь.
И встретил он цыганку,
Кто может ворожить.
Цыганка молодая
Умеет ворожить.
Раскинула на картах
Боится говорить…
— Ты права, Любаша. Нет мне покою… Тоской смертной горю. Всё ищу чего-то, всё жду. Иной раз кажется — вроде бы нашёл. Уцепил. А нет. Убеждаюсь, что не то… Не то, чем казалось.
— Странный ты, Семён. Всё чего-то ищешь. До каких времён будешь искать? Пора кончать. Тебе под пятьдесят. И всё чем-то не доволен. Угомонись!
— Пора, говоришь, кончать?! Не знаю… Счастья я ищу, Любаша! Поняла. А его никогда не поздно искать. Счастья широкого, раздольного, как каравай хлеба. Законченного. Чтоб больше его ничего не было.
Любашка покачала головой.
— Разве нету счастья у тебя? Обут, одет, сыт. Разве это не счастье?
Семён вытер повлажневший лоб, вздохнул.
— Это счастьишки — сыт, обут, одет. Купил новые брюки — счастьишко. Справила жена новую шубу — счастьишко. А мне счастье нужно. Вот смотри, — Семён начал загибать пальцы на руке: — Деньги у меня есть? Есть. Достаток есть? Есть. Жена, дети есть? Всё есть. — Он сжал пальцы в кулак, аж хрустнули кости. — Всё есть, а счастья нету. Нету! Вот, что ты хошь делай, а нету. А отчего нету, не пойму. Раньше вроде было… Жили с Нинкой душа в душу. Ничего не копили, ничего у нас не было, а думалось, что было всё. И когда получилось всё наоборот? Счас накупили разного барахла. Зайдите, посмотрите — хрусталь везде. Все деньги переводит в это стекло…
— Ты ешь, ешь, — подвинул ему тарелку с картошкой брат. — Потом расскажешь.
Семён потянулся за вилкой.
— Как-то я взял рюмку, думаю, дай выпью из тонконогой — праздник был. Может, думаю, слаще из таких пить, раз цену такую сумасшедшую имеют. Моя и появись тут невзначай. Как увидела рюмку, цап её из рук: зачем схватил — сломишь ножку, где вторую такую брать буду, дурак! Ой, и обидно мне стало. Вот и горю я тоской смертной.
— Семён, когда в доме красиво — разве плохо. Для этого и живём, чтоб было красиво, чтоб душа радовалась.
— Красиво! А душа не радуется. Хы!.. Не нужна мне такая красота. Стеклянная она, пустая. Я много думаю, когда не сплю, а не сплю я давно. Чего они стоят эти вазы, фужеры, салатницы? Молиться на них? Жена — та молится. И сама такая же стала — гранёная. Сегодня не выдержал — грохнул табуреткой по стенке. Думаю, из-за тебя, стекло, вся жизнь пропадает. Лопнули её побрякушки. Что тут было!.. На развод, говорит, подаю, хватит, говорит, с дураком жить.
Семён отодвинул тарелку в сторону.
— Грохнул я сегодня по стеклу, и будто короста с меня свалилась, легко мне стало, мать! И ушёл…
— Как же одному жить? Не по-людски это.
— А так как я живу — по-людски? — У Семёна дрогнул подбородок.
Любашка подвинула к себе чашки, налила чаю, густого и горячего. Поставила на середину стола земляничное варенье.
— И дети крикливые стали, — продолжал Семён. — То это им давай, то другое. Так и говорят: отец, давай! Всё её воспитание. Здесь дочка пристаёт: купи мне джинсы, как у Светки. А они, у Светки, её подружки, стоят двести рублей… — Семён вертел чашку, плеская чай на блюдечко.
Любашка слушала его и согласно кивала головой. Володька с сочувствием глядел на брата, но молчал, машинально мешая варенье в розетке ложкой.
— Я говорю дочке, — продолжал Семён, — что ты на Светку равняешься, у неё мать чего хочет, то и достанет. И дешевле ей обойдётся. У них всё кольцом идёт: ты — мне, я — тебе. Зачем, говорю, тебе такие джинсы сдались, купим дешевле. Она в слёзы: — а я чем хуже других? Да ты не хуже, говорю, ты, может, лучше. Ты вон и книжки читаешь — их не дураки пишут, должна сама разбираться, что к чему. Где там сказано про джинсы в двести рублей?.. А Светка? Она уже в восьмом классе женихалась. Танцульки на уме. Гитара. И мою втягивала. А Нинка поощряет: водись со Светкой, её мать мне обещала вазу достать.
— Ты пироги бери, совсем не пробовал. Остынут, — потчевала Любашка Семёна.
— Возьму. — Семён откусил от пирога, отхлебнул чаю. — Хорошие пироги, — похвалил он. — А мы давно не пекли. Нинка торты берёт.
Он обвёл глазами комнату, с весёлым узором занавески, телевизор, широкий диван, картину на стене.
— Вечером, когда мои соберутся, и пошло — тряпки на языке, дублёнки, серебро, мельхиор. Жена носится по соседкам: кто чего дефицитного достал… «Ах, всегда мы хуже других. Вон Танька. У неё муж слесарь, как и ты, а достать всё может. Сейчас стал чеканкой заниматься, знай, себе колотит по железу, небольшая штучка-то, а стоит по двадцать, по тридцать рублей. Продадут — хрусталю купят. А ты не видел у них на полу медвежью шкуру? Фонтан!» Тьфу, чёрт, она и говорить-то стала по-другому: «фонтан», «не фонтан», «урвала», «хапнула». Не слова, а деревяшки. Раньше хоть книжку почитает, хоть здесь поучится, как жить, узнает, как люди живут, какие у них мысли, что какие ценности имеет, за что люди боролись, чего искали. А сейчас и книжки превратились в наживу и роскошь.
— Какой ты критик, Семён, — сказала Любашка, доливая деверю чаю.
— Не знаю. Жжёт меня. Сижу, как под водой. Рыбы, то, сё — красиво! А мне хочется наверх. Глотнуть воздуху… — Семён помолчал, потёр руками глаза, лоб, словно они болели. — Посмотришь на людей. Ничегошеньки-то у них в доме нету, а идут — не наговорятся. И не давит это довольствие на них. Открытые, улыбчивые и добрые. Но есть и другие. В доме — чего только не увидишь. Напокупают разных стенок, наставят туда книг, под тон, под цвет, с корешками — я те дам! И так стоят. Всё — себе, себе, себе. Почитать, жлоб, не даст. Кто к такому не придёт, подумает: интеллигент, профессор, читарь, каких свет не сыскивал. Отнесётся к нему с почтением, а у него и ценность только, что книги, которые он не читал…
Семён доел пирог, допил чай. Достал из кармана смятый платок, вытер лоб.
— А угощать как стали. Раньше чай пили, а теперь? Друг дружку хотят и в этом переплюнуть. И здесь стали соревноваться. Только и разговоров наутро после вечеринки или застолья какого. Что бы-ы-ло?! И сервелат, и языки, и икра, и заливное, и печень тресковая… Я то съела там, я то… Она такая-сякая всё может достать. У неё Тамара Вячеславовна знакомая… И она из-за этой знакомой тоже пуп земли. Она достаёт, а вот ты достань эти языки, эту печень. А тянутся за этим… Вот и выпендриваются, как жена говорит, друг перед дружкой…
— Жить стали лучше, Семён. Хочется, чтобы всё было, как у людей. Никому не хочется отставать.
— Вот именно — отставать. Эх, да чего тут говорить… А домой я не пойду. Ни за какие деньги не пойду. Это решено.
Любашка постелила ему на диване. Он долго не утихал, курил, бросая пепел в фарфоровое блюдечко, что ему дала невестка, говорил, что так не может дальше жить.