1971 г.
Ёка-морока
На конце села, что выходит к лесу, в маленьком домишке с завалинкой живёт бабка Дарья — Ёка-морока. Так её прозвали за присказку. Бывало, мальчишки заберутся в её садочек и давай трясти яблоньку. Бабка увидит их в оконце, выйдет на крыльцо, замахнётся клюкой:
— Вот я вас, пострелята, ёка-морока! — И смотрит, как, мелькая грязными пятками, улепётывает детвора через огороды на речку. — Всё равно узнала я вас, — кричит им вдогонку Дарья. — Подождите, ужо скажу отцам…
Её домишко огорожен осиновым тычинником, переплетённым через три слеги. Домишко стоит в мочевине — низине, — и весной и осенью вокруг него топко и грязно. Но зато летом густая трава растёт выше ограды, закрывая облупившиеся жерди. За двором начинается лес. Сначала ольховник, плотный, со злой крапивой, за ним — чёрные ели, дремучие и неприветливые, затёкшие золотистой смолой. Осенью тут страшно, темно и сыро. Но бабкин домишко, как маячок. Путники, идя по дождю, по слякоти на станцию, проклиная непогоду, темень и непролазную грязь, выходя из лесу, видят огонёк в дарьином оконце и облегчённо вздыхают:
— Вот и жильё! Выбрались наконец!
Дарья — маленькая и сухая. Лицо по-старушечьи круглое, глаза добрые и не старые, с живинкой и тёплым огоньком, не угасшие. Руки с коричневой кожей, с выпуклыми венами. Ходит с ореховой палкой, полусогнутая, но ещё бодрая. Живёт на пенсию, получаемую за мужа, инвалида войны, кавалера трёх орденов Славы, умершего в одночасье от инсульта. Любит разные лакомства, особенно баранки и сушки. Всегда беззлобно ругается, для порядка, на продавщицу Тоньку Дутову, если сушек нет в продаже.
— Опять ты, Тонька, не завезла баранок! — Ёка-морока стучит палкой по полу. — Это ты так заботишься о покупателях?
— Да что ты, бабка Дарья! — оправдывается Тонька.
— На базе не было. Вот те крест, — делает вид, что хочет побожиться, но руку выше плеча не поднимает.
— Как это не было! Неужели не напекли? — искренне удивляется Ёка-морока и смотрит в глаза продавщицы.
Прохожим людям, кто по какой нужде забредал в её домишко и расспрашивал о жизни, охотно рассказывала:
— Бабка-то моя ещё барина нашего помнила… того — князя или графа: девчонкой полы во дворец ходила мыть. Её у меня ведуньей кликали. Заговоры она разные знала. Зубы, рожи, грыжи заговаривала… А веселуха и певунья была! Бывалыча, как барыня на лето приедет сюда, то соберёт девок и вот они в её опочивальне поют, а бабка запевает. Барыня потом их всех одаривает — кого чем. Бабке завсегда рублевичок дарила. Она любила бабку — крепостная у неё до вольности была моя бабка… Мать тоже пела, любила жалостливые песни. Рано только умерла, я несмышлённой тогда была…
Дарья смотрела в окно на лес, и грусть застывала в глазах.
— Устала, бабушка, наверное, жить? — сочувствовала какая-либо сердобольная гостья.
Ёка-морока, стряхнув минутное забытьё, качала головой:
— Чего не скажу, того не скажу. Девятый десяток живу, лет пятнадцать без мужа, а не устала. Как можно устать от жизни?! — Дарья недоумённо смотрит на присутствующих. — Бывает, утром и встать не могу — такая чёрная немочь найдёт… А думаю — надо подниматься: топить печку, по воду идти, козе корму задать. Встану, расхожусь, и закрутится день колесом… Это раньше бедко жили, а теперь жизнь стала не в пример прежней…
— Всё равно тяжело одной…
— Да разве я одна? Смотри, сколько здесь народу — целое село!
Ёка-морока держала козу и двух кошек. Днями копалась в огороде и, невзирая на старость, ходила в лес по грибы и по ягоды. Вставала чуть свет, припирала дверь палкой, брала лукошко, клюку, и её полусогнутая фигура скрывалась в перелеске. К обеду возвращалась усталая, но довольная. Если приносила грибы, перебирала их, отваривала и солила в небольшой кадушке, стоявшей в углу клети, где было прохладно и сумеречно, а если ягоды — то сушила или варила варенье.
Ёка-морока глянула в окно. Так и есть! Женька и с ним двое мальчишек сновали у тына. Женька, семилетний Варьки Парамоновой сынок, в коротких штанишках, в футболке с рисунком на груди, с вихрастой льняной головой, приложил палец к губам и стал тихонько красться вдоль забора. За ним, озираясь, втянув голову в плечи, шли два брата Румянцевы.
«Пришли яблоньку обтрясти, — подумала Дарья. — А яблоки ещё кислые, до яблочного Спаса почти три недели. Вот фулюганы!»
Но ребятишек манила не яблонька. Рядом с тыном, обкрутив усами воткнутые в грядку тонкие прутики, рос горох. Пузастые зелёные стручки грелись на солнышке, видом своим как бы говоря: «Сорви меня!» За ними и нацелились ребятишки.
Дарья вышла на крыльцо.
— Женька, заводила! — крикнула она.
Мальчишки остановились, готовые в случае опасности броситься наутёк.
— Да вы не бойтесь, пострелята! — крикнула опять Ёка-морока, видя, что ребятишки вот-вот сиганут в проулок. — Лучше признавайтесь, горох удумали поворовать или яблоньку обтрясти?
— Мы не хотели, баб Дарь, — ответил замерший у тычинника Женька. — Мы смотрели, какие подсолнухи красивые растут.
— Так я вам и поверила, — улыбается Дарья. Зубы у неё не вставленные, а свои. — Чего крадучись подходить? Чего робеть, если без зла идёте!..
— Мы не хотели, — повторяют вместе Женька и братья Румянцевы и подходят к Ёке-мороке.
— Не хотели! По глазам вижу, что хотели. Пойдём в избу, — зовёт она сорванцов. — Чаю с баранками хотите?
Ребятишки молчат.
— Раз молчите, значит хотите.
Ребятишки знают, что Ёка-морока вовсе не злая, отходчивая, а если кого и пожурит, то это так, для проформы. Поэтому они смело идут за ней.
В избе у неё прохладно и темновато. В углу над божницей теплится огонёк лампадки, подсвечивая красным закопчённый суровый лик Николая угодника. На тумбочке маленький телевизор, накрытый вышитой треугольной салфеткой. Два сундука с горбатыми крышками, окованные тиснённой жестью, кровать с вышитыми подзорами и задинкой, на бревенчатых стенах фотографии в рамках под стеклом и просто обтянутые плёнкой, чтобы не засиживали мухи. Часы с гирями, которые бьют каждые полчаса. На подоконниках цветы — герани, ванька-мокрый — дерьбеник-плакун, столетник… Стены не оклеены обоями, а сохраняют первородный вид. Они с тускло-медным отблеском, с длинными щелями и большими тёмными сучками. Потолок из широких досок, без щелей, но тоже с чёрными сучками.
Ребятишки забираются, елозя, на высокую лавку и сидят, болтая ногами, а Дарья ставит на стол самовар, краснопузый, с выбитыми над краном медалями с мелкими надписями, которые невооружённым глазом прочитать невозможно. Он поблёскивает в поддувале малиновыми весёлыми огоньками и радостно шумит. На конфорку сверху трубы водружает фарфоровый заварной чайник с весёлыми цветочками на боках.
— Ну садитесь, — усаживает ребят бабка за стол, — пейте чай с вареньем, угощайтесь баранками.
Каждому она наливает в чашку душистого чаю.
Ребятишки грызут баранки, прихлёбывают чай, пыхтят довольные и глазеют по сторонам.
— Вчерась в кинотеатре кино интересное шло, — говорят братья Румянцевы, перебивая друг друга, — а мамуля нас не пустила.
— Одним в город ехать. Далеко же.
— Прямо далеко. Всего-то две остановки.
— Отчего же не пустила? Проказничали, наверно?
— Да играли в погребе, а дверь не закрыли, Мурка наша сметану всю и слизала.
— Поделом вам, — сказала Ёка-морока, наливая чай в блюдце. — Нашли место для забав — погреб. Свалились бы в яму…
— Не свалились бы…
— Баб Дарь, — а у Приваловых сварьба, — говорит Женька. Говорит он «сварьба», как мать. Он не умеет ещё читать и произносит слова, как слышит.
— Неужто Валерка женится? — удивляется Дарья. Валерку она знает хорошо.
— Валерка…
— Чтой-то рано, — вслух размышляет Ёка-морока, больше с собой, чем с ребятишками. — По осени бы надо… Счас пора-то такая жаркая… страдная.
— А невеста брюхатая уже, — засовывая новую баранку в рот, шепелявит Женька.