— Дурень ты, и быть тебе битым.
— Чего лаешь? — возражаю укоризненно, но не со злобой. Пускай, думаю, поговорит. — Чего поносишь? Сам вино у меня пьешь и сам против меня всякие слова, да?
— А зачем же и даешь мне пить, а? Я вон мясо украл, и у тебя что-нибудь, смотри, украду…
— Христа ради ходишь, а воровством промышляешь, — говорю ему. — Это не к добру, и смотри, тебя же и бить будут…
— Меня нельзя, — крякает, утирается, — я порчу напустить могу. А тебе говорю, не будь прост, людям не верь, а если что решил для бога, человеку помочь, не сомневайся. Сказано в писании: что делаешь — делай быстрее.
Я глаза на него вытаращил, говорю:
— А ты откуда знаешь, что я решил?
— А я все знаю, а рожа у тебя соблазнительная, тоже знай, и всяк тебе верит. А зло нужно, без него в юдоли сей не проживешь.
— А я проживу, потому что со зла меня воротит.
— Врешь, милый, а может так стать, что ты добра без зла и не увидишь. Вот лучше слушай, что на Москве было, когда царь Иван Васильевич преставиться собрался.
Он прикрыл глаза, начал строго:
— К вечеру дело было. Царь на постели на высокой возлежал. Горница невелика, пуста. Лекарь и ближние бояре, которые у царского одра толпились, вышли в тот час. Увидели, что забылся царь сном, и оставили его на божье попечение, чтоб отдохнул, значит. А в горнице сумеречно, натоплено жарко, хоть лето на дворе. Окошечко приотворено слегка, и свет сквозь него вечерний сиреневый падает. В углу, у святой иконы, у образа, лампада теплится. А в другом же углу, в полутьме, из раскрытой дверцы печи изразцовой уголья алые глядят, млеют.
Царь дремал, а тут вдруг проснулся, раскрыл глаза. Лежит, не шелохнется, на угольях алых взгляд свой царский остановил. А сумерки-то в окошко так и плывут, так и льются. А царь все смотрит и смотрит. И видит он наконец, что в горнице-то он не один: в углу, у печи, старичок примостился — бородища, волосы длинные, черные, с проседью. На царя не глядит, железным прутом уголья мешает.
Царь долго на него смотрел.
— Ты кто? — спрашивает наконец.
— Человек, — говорит старик, а сам все не смотрит.
— Чего не глядишь?
— Мерзок ты мне, царь Иван, оттого не гляжу.
— А мерзок отчего?
— А оттого, что на лике на твоем все злодейства твои отпечатались и исказили его.
Усмехнулся царь, помолчал.
— А скажи, — снова пытает старика, — скажи мне, какое мое самое большое злодейство в сей жизни?
— Самый твой великий грех, царь Иван, — говорит старик, — тот есть, что исподлил ты напрасно отчизну свою страхом и народ, тебе врученный.
— А что ж теперь делать?
— А ничего. Потому что все уже сделано и переменить нельзя.
— Но хоть знаешь ты, судья, отчего все сие делал я?
— Знаю, царь Иван: от страха. И если другим ты был изверг, крови жаждущий, то себе — пес дрожащий.
— А какова же кара будет за все?
— Не знал бы тебя, сказал бы, что наказан будешь бедствиями, которые на русскую землю обрушатся через злодейства твои. Но знаю, что нет в душе твоей жалости к отчизне, и потому говорю: накажу тебя страхом смертным в этот час и во веки веков.
Обомлел царь. А человек встал от печи и первый тут раз глянул в упор. А сам уже громадным стал, и глаза его как два языка пламени. Потянул за собой из печи прут. Видит царь — раскален добела, пышет жаром, искры дождем сыплются.
— Будь проклят! — говорит черный.
И с этими словами поднял прут и воткнул его царю в лоб.
Закричал царь Иван так, что очи у него чуть не выскочили. Закричал… — и проснулся.
Видит — темно, и некий дым по полу стелется. Окно отворено, с неба месяц смотрит красен и тускл. В горнице — никого. А в голове — огонь пылающий, будто там раскаленное железо.
5
— Ну? — говорю. — И что ж?
— А ничего, — говорит. — Спасибо за угощение. Берега круты, река быстра, день к вечеру, а жалеть нечего.
— Постой, — говорю, — это ты к чему?
— А ни к чему, — говорит опрятный. Нож свой, мясо в сумку убрал, встал. — Ни к чему, — повторяет. — Что хотел — сказал. Чего не хочу — не скажу. Пойду. И буду шататься, и таким, как ты, голову морочить. А толку? — скажешь. — А зачем? А про то бог один знает, а не ты и не я…
Засмеялся, собрал лицо в морщины, кивнул напоследок, встал и ушел. Разогнал мне старик скуку. Хорошо. Но вышло так, что в тот же день вечером, на закате, скачка была.
Перепоясался я тогда, помню, кушаком туго, а в карман нож положил. Подъехал с каретой к избе Марины Юрьевны, жду.
Вышла в бирюзовом, платочек в руках держит. Оборачивается к ближним людям на крыльце, говорит.