Выбрать главу

Худой усмехнулся, положил перо, встал. Надел шапку да лисью, синим сукном крытую шубу, вышел из горницы в сени, потом — на крыльцо. На крыльце долго стоял, постукивая сапожками, жмурясь на добром морозце, глядел вниз, с холма. Астрахань, засыпанная снегом, была хороша. Дымы из труб белыми столбами стояли в звонком воздухе, на синем глубоком небе. Солнце светило ярко, снег искрился. Далее, за сонмищем домов, внизу, простиралась широкая замерзшая Волга, укрытая белой пеленой.

Рядом, по улице, за забором, хорошо видные с высокого крыльца, пронеслись быстро две тройки с расписными дугами. В широких санях с набросанными мехами, волчьими шкурами насыпано было изрядно девок и парней в ярких кафтанах, платках, рукавицах. Лица на морозе румянились, голоса звенели. Девки заливисто пели, парни вторили. Сани пронеслись и исчезли, оставив позади облака снежной пыли.

И все то была божья благодать и красота, вечная, нетленная, неизменная в крутоверти и смене своей. Худой постоял еще, подышал на морозе, вернулся в горницу.

«И ты б, милостивец мой, — продолжал худой, — кому надобно сказал все и торопил посылать сюда войско, Астрахань брать, покуда змея в норе. Без промедления надо Заруцкого имать, который не так страшен, как кажет. Помощи от шаха пока нет, а астраханцы, прослышав, что Аббасу отдают город, злы сделались, и Заруцкому с Мариной не верят. Хлеба мало, все дорого, оттого черные людишки еще злее. В посаде говорят, атаману надо делать карачун. Честные казаки ему станиц не дают и за Марининого мальца на Москву ходить не станут. Пришли к Заруцкому пока одни только из казаков воры, да воровские атаманы Истома Железное Копыто, да Максим Дружная Нога, да Бирюк, да Илейко Боров, да Треня Ус.

Ногайцы Заруцкому не верят и воевать за него тоже не хотят, и сам же Иштерек князь тянет к Москве. Из лучших ногаев один говорил прямо: «Только бы-де в поход куда пойдет с нами Заруцкий, мы-де его, связав, отвезем государю к Москве, то-де наша будет перед государем и выслуга, и государь нас помилует».

А Заруцкий чует, видно, нонча, что под ногами у него зыбко, и оттого лютует, сыск ведет день и ночь. Воры его доброго астраханского казака Семена Чуркина и других добрых людей убили до смерти. Беспрестанно кровь проливают, казнят многих. Неведомо — три или четыре или и всех уже пять сот узников побили безвинно. Страх им души их воровские сушит, а особливо — Марине. И Марина благовестить к заутреням в церквах, в колокола бить теперь не велит, боится приходу астраханских людей. А запретив, говорит неправду, не велела-де бить в колокола оттого только, что от звону-де сын полошается…»

Положил осторожно перо и долго смотрел в окошко. Сквозь морозные узоры начала уже сочиться нежная синь ранних сумерек.

4

Пришла весна. С юга, издали, когда море ломало лед, доносился в город грохот, будто палили из пушек. Тянуло влажным, теплым ветром. На протоках, в старых камышах, плескались несметные птичьи стаи. Всю ночь напролет, и в утренних, и в вечерних зорях звучали в вышине крики — трубили лебеди, нежно курлыкали журавли.

Марина, гуляя вечером с сыном по двору кремля, закидывала голову, слушала эти вольные, зовущие крики. Сердце заходилось, ныло. Она брала сына на руки, прижимала к груди, указывала на небо, где летели журавлиные косяки. И снова чувствовала себя узницей. В который раз? А были бы крылья, вот так бы, с птицами, улетела б. Куда? Неужели в отчизну? Где отец в красном кафтане, с долгими кудрями, как московит, надувшись спесью, пьет столетние меды. Где подруги будут бросать косые взгляды, шептаться за спиной? Или в Москву? Но там не опуститься теперь, там враги. Там смерть.

Лететь было некуда. Разве что за Волгу, за Яик, на красный шар встающего по утрам из-за края земли солнца, в степь? Забыть все. Начать сначала.

Или за море, к шаху? Наложницей в гарем, услаждать чужую ненасытную плоть. Тоже все забыть. Только тогда уж по-другому, стиснув зубы, проклясть и себя не помнить.

На западе разливалась красная вечерняя заря, громоздились тучи. Казалось, там воздвигались и неслышно рушились замки, никли, тонули в темной крови.

Над городом плыл вечерний благовест. По утрам Астрахань молчала, приказано было: не звонить. Не могла забыть Марина того московского набата. До сих пор кидает в дрожь. Восемь лет прошло, а помнится все до мелочей, будто вчера. Она тогда крепко спала. Димитрий, супруг, ушел из ее спальни только под утро, когда за окном начало светать. Сомкнула веки, усталая, и будто полетела в бездну, сон одел ее плотной пеленой. Проснулась же от рева толпы и грохота колоколов.