Выбрать главу

О русские колокола! Что за сила скрыта в вашей меди? Иногда Марине чудилось, что они живые. Они как будто все знали и следили за ней, чтоб неожиданно взорваться неистовым звоном.

Однажды после такого гуляния пришла Марина с кремлевского двора притихшая, задумчивая. Собиралась гроза. Она отдала сына мамке, мальчика увели. Становилось душно.

Вошел духовник весь в черном. Поклонившись, спросил, желает ли ее величество сегодня слушать чтение. Марина с отсутствующим видом согласилась. Ее томила неясная мысль.

Монах достал небольшой томик в темной коже, начал читать. Марина смотрела на его шевелящиеся губы, на наморщенный лоб и думала, что самое дикое, что только может быть — это вот так читать вслух по-латыни в азиатских пределах перед лицом приближающейся грозы! На берегах тысячеверстной Волги! — какие-то изречения. Кому они нужны?

Дунуло горячим ветром. Хлопнуло окно. Над кремлем наискось, тяжело хлопая крыльями, летели взъерошенные утки.

— «Если люди, — монотонно читал духовник, — сомневаются в совершенстве мира благодаря его погрешностям и порокам, это происходит только оттого, что они неверно понимают мир; они не постигают его потому, что не смотрят на мир, как на совокупность, где все на своем месте, — и даже, по-видимому, безобразные вещи знаменуют наивысшее и прекрасное и ему служат…»

— Хорошо… Довольно, отец мой, — сказала Марина. — Благодарю вас.

Монах сложил книгу, поклонился.

— Последнее, что вы читали, отец мой, что это?

— Слова Блаженного Августина, ваше величество.

— Хорошо, подите.

Монах, неслышно вышел.

За окном перекатывался гром. Темнело. Марина подошла к окну. Далеко, в черном, кипящем чреве тучи, сверкнула молния. Ветер дул в лицо, трепал прядь волос. Наивысшее и прекрасное, говорит Августин? И даже безобразное будто бы ему служит? А она?

Послышались медленные, шаркающие шаги. Марина обернулась. Вошел Заруцкий, провел рукой по лицу, покачал головой, сел.

Марина молча смотрела на него.

— Что ты смотришь на меня так, Марина? — тихо спросил Заруцкий.

Она не ответила.

— Да, — он кивнул, — ты угадала, Марина, я, — он откашлялся, будто что-то мешало ему говорить, — я… я пьян… Но, видишь ли…

Он поднял руки, принялся их рассматривать.

— Понимаешь, — голос его по-прежнему был тих, — когда идешь в пытошную избу…

— Много, ах, слишком много, кажется, атаман, — нарушила наконец она молчание.

— Чего много? — насупившись, спросил Заруцкий.

— Того, от чего ты, атаман, руки все отмываешь, а они все, проклятые, не отмываются… Чего ты на них все смотришь? — голос ее перешел на крик.

— Крови? — Заруцкий криво усмехнулся, мрачно посмотрел на нее.

Марина, скрестив руки на груди, сверлила его горящим взглядом.

— Да подумать только! — вскричал он вдруг яростно, глаза его засверкали. — Подумать! За холопов, за народ черный бился! С Иваном Болотниковым бок о бок скакал, волю добывал, панов гнал. А теперь? А теперь польскую панну за русскую царицу почитаю, служу верой и правдой — аж до смерти… Чужой… И своей…

Он замолчал.

— А еще… Скажи мне, атаман, о чем ты еще думаешь?

— О чем? О том, что в конюшнях у меня, Марина Юрьевна, лошадей будет голов с триста, а в табунах еще того более. И, тех оседлав, а других в запас взяв, уходить с верными казаками надо тотчас и не медля.

За окном лопнуло, затрещало. Зазмеилась одна молния, другая, погасли. Хлынул дождь. Пламя свечи на столе прыгало, дрожало. При ее робком свете и частых лиловых озарениях молний, под шум дождя и закладывающий уши грохот грома какими-то кусками вспыхивали безмолвно и гасли тут же перед Мариной картины ее жизни в России. В них не было ни смысла, ни связи. Теперь казалось, что все это было отдельно от нее и помимо ее воли.

Изменила ли она себе? Но когда? И в чем?

Она хотела спросить Заруцкого, почему он заговорил о припасенных для бегства конях, и не могла.

С затаенной насмешкой над собой подумала, что именно теперь она созрела для плахи. Она не была готова к ней ни в Москве в самый жестокий и кровавый час бунта, ни в Тушине, ни в месяцы изматывающего и обессиливающего кружения вокруг столицы, ни в черный вечер в Калуге, на крыльце, под летящим снегом, у тела Димитрия. Сейчас — да. Третий ее венец оказался роковым.

Все можно, — говорят отцы из ордена Иисусова. Все. Лишь бы цель была благая, а она все освятит. Но цели нет вне сердца, и разрешает, и толкает тебя только сердце. И потом вдруг оказывается, что ты уже другая, потому что другим стало твое сердце от этих разрешений. И все постыло и цели нет, и везде ложь.