Пани Ванда выглядела безжизненно…
В лице ни кровинки, одна мертвенная бледность. Сидя на своём странном троне, она то слегка наклоняла голову, то поправляла рукой пышные, но бесцветные, полупрозрачные, похожие на паутину волосы. Правда, проделывала она всё это как-то картонно, словно марионетка.
И ещё: её грудь была неподвижной и бездыханной, а глаза совсем не моргали. Ванда даже не пыталась изобразить хотя бы какую-то мимику на своём правильном, с благородными чертами лице. На коленях у женщины свернулось клубком странное существо. Пани Ванда резкими деревянными движениями оглаживало это создание белой узкой ладонью. Безволосое же тельце, по-младенчески гладкое, ритмично подрагивало, словно отвечая на ласку.
Вновь возникли и поплыли в трудном для живого дыхания воздухе Посмертья слова из старинной польской колыбельной:
Ой, моргает на Войтушку
Искорка с лучины.
Пойди, сказочку послушай,
Сказка будет длинной...
Да вот только пела колыбельную Ванда плотно сомкнутыми губами.
Этого, совершенно уверенно посчитал ученик, невозможно было даже предположить. Вдруг по бледному лицу супруги наставника пробежала лёгкая судорога. Ванда повернула голову к мужу, её губы дрогнули и она медленно, странно растягивая слова, произнесла:
— Чу-удесно поёт сего-одня наш ми-илый конёбр. Пра-авда, Вацик?
В ответ Вацлав как-то вымученно улыбнулся. Но промолчал, а Ванда продолжила.
— Ва-ацик, ну почему ты-ы такой суро-овый отец? Твой конёбр по тебе скуча-ает, приласкай его хотя бы ра-азик…
Тяжко вздохнув, «суровый отец» поднялся со своего бревна и, протянув руку, сделал вид (Георгий был совершенно уверен, что наставник только сделал вид), будто собирается прикоснуться к безволосому созданию.
— Ха-аш-ш! — взвилось на коленях Ванды нечто, именуемое конёбром.
Тварь распахнула то, что должно быть было её ртом. Чёрная дыра, узкий провал в космически бесконечную бездну…
Существо походило бы на безволосую кошку, но шишковатая, покрытая рыжеватым пухом голова не имела ушей, а на гладкой мордочке не было глаз. Лишь только нервно сжимались и разжимались маленькие отверстия на месте ноздрей, да дёргался позади розового тельца крохотный хвост.
Конёбр сделал два прыжка. С колен на плечо хозяйки, с плеча на высокую спинку стула. В отцовской ласке он явно не нуждался. Рука Ванды, только что гладившая питомца, растерянно повисла в пространстве.
— О-опять, он о-опять от тебя убежал. Как в про-ошлый раз! — с потерянной интонацией произнесла Ванда.
К удивлению Георгия, на неподвижном лице вдруг отобразилась эмоция. Уголки губ опустились, а веки дрогнули — женщина явно расстроилась. Зато её супруг почему-то обрадовался.
— Хорошо! Очень хорошо, любимая, — просиял Вацлав. — Есть улучшение! Ты припомнила то, что случилось во время нашей прошлой встречи. Даст бог, ты вспомнишь и всё остальное, а не только последние часы своей жизни. Мы должны разговаривать. Сегодня я хочу ещё раз рассказать тебе о нашей последней перед войной поездке на Родину, в Польшу. Ты помнишь предвоенную Варшаву, Ванда?
— Нет...
— Ну, ничего, ничего, я напомню! Летом тридцать девятого мы с тобой, впервые за три года, выбрались в отпуск. Я тогда опубликовал монографию по клинической психосоматике, и вскоре от Львовского и Варшавского университетов получил приличную сумму в новых злотых. Для простого профессора психиатрии это было целое состояние — мы с тобой чувствовали себя чуть ли не супругами Ротшильд. Выйдя из поезда на вокзале Варшава-Центральная, мы собирались немедленно ехать по самым лучшим магазинам столицы. Я всегда мечтал одеть тебя как настоящую леди, моя королева, и тут понял — наконец, грёзы сбываются.
— Грезы сбываются?
— Конечно. Помню, как бегал от тебя, своей прелестной студентки. Без пяти минут выпускницы, блестящего молодого врача. Как же, древний сорокасемилетний дед, старый холостяк, честный польский преподаватель и вдруг — роман с собственной студенткой. Да никогда! Что скажут коллеги? Честь пана профессора прежде всего! Пошлый закомплексованный безумец! Да меня следовало госпитализировать вместе с моими пациентами! Его полюбила богиня, а он прячется от неё, словно от какой-то смертельной опасности. Как же я боролся со своим счастьем! И как же хорошо, что не преуспел…
— Не преуспел?
— Да, не преуспел. И вот июль тридцать девятого. Мы с тобой стоим с чемоданами на перроне Варшавы-Центральной, ждём свободного носильщика. Рядом юная грустная семья: молодой поручик с его беременной женой, которая держит за руку дочку лет четырёх. Глаза пани поручицы и её мужа полны слёз, да чёрной неизбывной тоски. Эти люди предчувствовали... Впрочем, тогда предчувствовала целая Польша. Всё дышало войной… Из их разговора было понятно, что офицера отправляют служить на Восток. Какая-то пограничная крепость, кажется Брест. До начала этой страшной бойни месяц с небольшим… А тут этот несчастный старик-хасид. Согнутый годами, он был похож в своей широкополой шляпе на чёрный гриб. Шёл еврейский дед куда-то, тряся седыми пейсами, бормотал себе что-то под нос. А у девочки этого пограничника выпал из рук мяч. Малышка кинулась по перрону, мячик упал на пути, а тут прибывает поезд. Мы с тобой оцепенели от ужаса, стоим, смотрим… Ребёнку полшага до смерти, но хасид успел схватить её за воротничок плаща. Родители девочки ничего и никого не видят и не слышат. Стоят глаза в глаза, держат друг друга за руки. Ребёнок испугался, кричит, плачет. Офицер обернулся, смотрит, его дочь какой-то пейсатый еврей за шиворот схватил, и чуть ли не на весу держит. Кинулся пограничник в горячке к деду и, не разобравшись, давай старика кулаками мутузить. Нос ему разбил, с ног сбил. Ты бросилась к ним, поручика устыдила, объяснила всё… Тогда бедолага-отец уселся рядом со спасителем своего ребёнка, обнял его за жидовские плечи и разрыдался… Странная картина, противоестественная… Люди идут по перрону, все прилично одетые паны и пани, а тут сидит на вокзальном бетоне светловолосый польский офицер в обнимку со старым иудеем, и плачут они вдвоём о чём-то своём, общем и страшном. О том, что впереди…