каким-то чудаковатым видом, могу даже думать о той, что прекрасней всех.
Она всегда крутилась где-то в высшем обществе нашей группы, была рядом
с самыми общительными и активными… А что оставалось мне, кроме как
сидеть в сторонке, рисуя в тетради узоры, порой непонятные даже мне
самому? Как всегда, был один. А теперь мечтаю обнять ее, идти рядом с ней
по той самой аллее, на которой я ни разу не был, но которую так хорошо
знаю… Но здесь, в этом вечно бегущем и вечно бьющем исподтишка мире
живут другие люди. Они не плохие, просто какие-то другие. Они для меня
настолько же чужие, насколько и я для них. Они хотят жить, они привыкли
бороться, чего-то добиваться, они могут изменить себя, если им это будет
необходимо. Я уверен, они многого добьются, ведь они – жители своего
мира, и пусть им будет в нем хорошо. А я… просто не такой. Мне не хочется
больше никакой борьбы… меня не закаляют проблемы, они только рождают
во мне ненависть и раздражение… я не стремлюсь к выживанию, потому что
я не держусь за этот мир… я в нем как будто временно, как в гостях… я
постоянно живу в своей колбе, в своем внутреннем мире, где все по-
другому… но периодически меня пытаются оттуда выдернуть, и мне это
очень неприятно. Да, я не герой. Но почему-то героем в привычном
понимании этого слова я быть никогда и не хотел. Не знаю, пусть говорят,
что угодно. Но я про себя точно знаю одно: я не предам себя, свою
индивидуальность, свой мир даже ради собственного счастья. Да, это
странно. Но я не могу быть другим. Уж извините», - обращался мысленно
Леснинский к разным людям, перебирая в голове как очень старые, так и
недавние тяжелые разговоры на философские темы.
Электричка летела вперед, оставляя позади километры одиночества и
тоски. За окном не было видно ничего: стояла полная темнота, и лишь
огоньки редких платформ, заглядывающие в окна, давали понять, что это
еще не космос. Ехать до Грачевки было около двух часов. Около
одиннадцати Леснинский должен был выйти на холод. Мысль о ночевке не
давала покоя.
«На улице плюс четыре. Грачевка – это маленькое село, меньше
нашего Мерзкособачинска. Помню, в детстве мы ездили туда за грибами, и
меня тогда поразило, что в поселке нет ни одного многоэтажного дома: он
застроен какими-то полуразваленными двухэтажными бараками, между
которыми втиснуты деревенские дома. Не город, не деревня… Но тогда мне
было как-то все равно… Я был рад, что состоялась такая поездка. Для меня
тогда даже простая поездка на электричке была чем-то необычным и
удивительным, как будто аттракционом. А потом мы ходили по лесу, в
котором было так тепло, солнечно, и между ветвей пели птицы на разные
голоса… Правда, ни одного гриба я так и не нашел, хотя остальные
участники похода набрали по целой корзине каждый… Но ведь и это тоже
было не важно. А сейчас мне придется, спустя двенадцать лет, ночевать в
том же лесу, на земле, в дикий холод, пронизывающий насквозь. Но мне
достаточно только подумать о том, что бы могло быть, если бы я не уехал,
как в моей душе загорается огонь сопротивления, который согревает меня
изнутри. Лучше я замерзну насмерть в лесу, в сотне километров от дома,
чем стану выполнять чужие приказы, которые не позволяют не то, что
игнорировать, а даже обсуждать. Я ненавижу войну и рабство, и предпочту
им мучение холодом».
За все то время, пока Леснинский ехал в электричке, кроме него в
вагоне никого не было, лишь на одной неприметной платформе, уже во
второй половине пути, зашел дед с большой сумкой-тележкой. Проехав
четыре остановки, он вышел обратно в темноту, на каком-то другом, таком
же неприглядном и пустом остановочном пункте. «И куда он ехал? И
откуда? И зачем? В среду вечером, на последней электричке, в местности,
где мало даже деревень…» - подумал Леснинский: «Да и какое мне,
собственно, дело… Мне, кстати, тоже, скоро выходить».
Вскоре хриплый голос, записанный когда-то давно и изо дня в день
повторяющий одно и то же, объявил: «Уважаемые пассажиры, наш
электропоезд прибывает на конечную станцию Грачевка». Состав стал
замедлять свой ход. Леснинский вышел в тамбур. За окном появились
двухэтажные дома, те же бараки, которые Леснинский видел двенадцать лет