Кондрат снова поворошил шомполом догоравшую солому, она слабо вспыхнула розовым светом.
— Васянь, тащи еще... Давай картофель, Никитка, — обратился он к курчавому парнишке.
Пока Василий приносил солому, а Никитка зарывал в горячую золу картошку, Кондрат вытащил трубку, набил ее самосадом и, выпятив нижнюю губу, затянулся. Ребята снова прилегли возле деда, просительно смотря на него.
— Так вот, — продолжал Кондрат, — две недели стояли немцы за хутором, и шел все время бой через Дон. Пулеметы били, орудия разных калибров стреляли, и авиация била... Чуть поменьше половины домов и попалили тогда в хуторе. Тогда и Фроську Луконину убило и у Катерины на моторе руку оторвало... А потом, конечно, силенок наши понабрали и на правый берег смахнули... По первоначалу лысинку какую-никакую захватили — плацдармом, по-генеральски, ее называют, — а потом его расширили и пошли немцев гнать. А Степана с тех пор мы не видели. Он один из первых на этом плацдарме был. Через неделю бабы наши возвращаются и Евдокия с ними. Они в хуторе одном переждали и пропустили немчуру наперед себя. Как узнала Дуся, что был Степан на хуторе, помрачнела, лица нет. Так и не видела она его... Фронт все дальше уходил, стали мы скоро глубоким тылом. А теперь, конечно, волнуется, потому известий нет, а сейчас самый срок для радости: покончили с немцем.
Кондрат замолчал и угольком стал запаливать погасшую трубку. Потом шомполом он ткнул в картофелину, вытащил ее из золы и попробовал наощупь.
— Готова, — сказал он и бросил картофелину в котелок.
Но ребятишки не собирались подниматься.
— Дед, а дед... А как тебя в деревяжку ранило? — спросил Никита.
— Расскажи, дед, — присоединился к нему стриженый Васька.
— Да известно ведь... Степан сидел в окопе, в блиндаже, по-генеральски. Я ему кислого молока кринку принес, сижу с ним, он с дружками молоко хлебает, и вдруг артиллерия такая началась, что блиндаж затрясся, а потом как треснуло чтой-то, как свистнуло, по лицу мне какая-никакая щепа задела, меня трахнуло, а потом все стихло. Я поднялся было, чую, что течет что-то по лицу. Ну, думаю, здесь конец житью... и вдруг чую хохот. Степан хохочет, дружки его хохочут: все кислое молоко у меня на лице да на бороде... Я подняться хочу — нога короткая... Глянь — половины деревяжки нет... Осколок как бритвой срезал... А бойцы кричат: «В госпиталь, доктора, сестру: деда ранило!» А я им в ответ: «Не меня, а деревяжку перешибло...» Вот и весь рассказ, — закончил Кондрат.
Ребята разочарованно вздохнули:
— Что-то ты, дед, забыл... Прошлый раз ты говорил, что из пулемета бил... Сорок немцев скосил, что на тебя эскадрилия немецкая пикировала и прямым попаданием бомбы перешибло деревянную ногу...
— Перешибло, перешибло, — недовольно заговорил Кондрат. — Больно память у вас хорошая... А у меня память уже того... Можно и забыть, где случилось — за кринкой молока или там, за пулеметом... Вынимайте картошку! — сказал он и поднялся.
Всюду вдоль берегов Дона мелькали, переливались, трепетали под ветерком огоньки. И было их не так-то уж много, но рассыпаны они были так низко, что будто обозначали места, где находились люди. Кондрат смотрел в степь.
— И что-то там Евдокии будет известно? — сказал он вслух и вздохнул.
— Дед, давай соль, — сказал Никита.
Утром дед проснулся в шалаше оттого, что его кто-то настойчиво теребил за плечо. Он открыл глаза. В прорезе шалаша, вся освещенная лучами восходящего солнца, стояла Евдокия. Глаза ее сияли, волосы, взбитые степным ветром, окружали чуть бледное от бессонной ночи лицо.
— Жив, жив Степан. Жив, деда!.. Вот письмо. Он в Москву поехал... на праздник... А оттуда сюда, ко мне, приедет... Да вставай же, вставай!.. Смотри, какой восход сегодня! — она вытащила Кондрата в поле, поцеловала деда в бороду, потом вскочила на коня, ударила его под бока босыми пятками, сразу перевела на галоп и, пригнувшись, поскакала по дороге к хутору, оставляя за собой всплески золотисто-розовой пыли.