Убитых похоронили невдалеке от дороги, среди поля шумевшей пшеницы, затканной маками, и чьи-то заботливые руки поставили над свежей могилой небольшой деревянный крест. Ряды безмолвных могил тоже могут говорить. Они, как строки в страшной книге войны, по которым и через десятки лет можно будет прочесть о жестокости оккупантов.
К Днестру подъехали ночью. Река горела зловещим синеватым огнем. Нам объяснили, что из многочисленных в этом районе водочных заводов выпустили в Днестр спирт.
Спирт шел сверху воды, солдаты черпали его котелками, и командарм, подъехавший к переправе, приказал зажечь реку. Это фантастическое зрелище можно было увидеть только один раз в жизни и только на войне.
Переправа у Каменец-Подольска оказалась сравнительно легкой. Армия проходила через огненную реку в полном боевом порядке. В полках недосчитывались приписников — жителей Бессарабии и Северной Буковины.
Когда въехали в Каменец-Подольск, земля колыхнулась от взрывов, и в небе заметались клубы черного дыма. Пикирующие бомбардировщики бомбили станцию. Там рвались эшелоны со снарядами, горели цистерны с горючим, на которое рассчитывали танкисты.
Фашисты всю мощь своих бомбовых ударов направляли на железнодорожные станции и мосты и не трогали шоссейных дорог, необходимых им для продвижения своих войск.
Вернувшись в полевую редакцию, мы сдали свои корреспонденции, которые тут же пошли в набор. Это были первые заметки с фронта.
Выкупавшись в холодном ручье и сытно поужинав, я подложил под голову противогаз, с которым никто не расставался в первые дни войны, и лег спать на землю в огромной, похожей на дом палатке, в которой жил офицерский состав редакции. На рассвете меня разбудил заместитель редактора Семен Жуков.
— Вставай, пора ехать на фронт!
Три тысячи газет лежали в грузовике, на котором я и Лифшиц третий вновь отправились в командировку. На этот раз мы поехали на переправу через Збруч у Мосуравки, через которую отходила наша 96-я горно-стрелковая дивизия. Штаб ее остановился в Рихте, в бывшем помещичьем доме.
Дважды попали под бомбежку «штукас» — пикирующих бомбардировщиков. Вместе с бомбами фашисты сбрасывали кучи листовок. В них была всего одна фраза: «За каждого расстрелянного немецкого парашютиста мы будем расстреливать десять пленных русских или пятнадцать женщин, или двадцать детей. Помните это!» Мы помнили также, что Голландию завоевали сброшенные в тылу парашютисты, и часто поглядывали вверх.
Вечером в штаб привели перебежчика — мадьярского солдата в френче, сшитом из толстого сукна табачного цвета. Ему было жарко, он шатался от голода и усталости, но в светлых глазах не было страха, и вел он себя так, словно пришел к нам в гости.
Звали его Юрко Соловейко, он был русин и до нападения фашистов служил в чехословацкой армии. Дома у него остались жена и две маленькие дочери, фотоснимки их лежали у него в кармане.
Он ненавидел гитлеризм, презирал фашистскую чванливость.
— Каждый фашист ведет себя, словно дворянин, издевается над нами, славянами! — Соловейко скрипнул зубами. — В наших селах хватают девушек красавок и под предлогом обучения их ремеслам отправляют в публичные дома для забавы солдат…
Соловейко сказал, что тридцать русин из их батальона решили сдаться в плен и послали его на переговоры с русскими.
— Отпустите меня, и я приведу их сюда всех, с оружием, и в тот же день они будут драться против фашистов вместе с вами.
Что говорил этот человек — правду или изворачивался и лгал? Можно ли было ему поверить? Не был ли он шпионом? Все это надо было решить немедленно.
— Отпустите его с оружием… Я верю ему! — после долгого раздумья сказал комиссар дивизии — полковой комиссар Степанов.
Перебежчика отпустили. Одни командиры утверждали, что он вернется, другие говорили — нет. Комиссар молчал, он редко ошибался в людях.
Соловейко сдержал слово и на рассвете пришел с четырнадцатью товарищами, притащившими связанного немецкого офицера.
— Парашютисты Геринга сегодня ночью взяли Москву, — сказал пленный.
Это был удар, нанесенный прямо в сердце.
Спать мы легли во дворе штаба на разостланных шинелях, брошенных на землю.
Проснулись за полночь от необычайного шума.
— В ружье, в ружье! — тихо передавали команду тревоги по всему лагерю. Я поспешно натянул сапоги.
Через четверть часа выяснилась причина тревоги. К штабу пробирались три диверсанта. Один был убит ударом штыка часового, второй задержан, третий убежал в лес, растеряв на бегу оружие и ракеты.
Задержанный, одетый в красноармейскую форму, улыбаясь и обнажая зубы, заявил, что он враг Советской власти и пытался захватить документы штаба.
Он сидел на земле под вековым дубом со связанными за спиной руками и, покачиваясь из стороны в сторону, мурлыкал песню, в которой невозможно было разобрать слов.
Его расстреляли утром, при уходе штаба на Каменец-Подольск, и бросили в щель, выкопанную для предохранения от осколков авиабомб.
…Через реку переправлялся последний полк нашей армии, и мы поехали на переправу. Мимо двигалась пехота — сотни безыменных героев, сделавших за сутки восьмидесятикилометровый переход. Они не хотели отступать и шли так, будто под ногами у них были раскаленные уголья. Мы бросали им «Знамя Родины», и надо было видеть, с какой жадностью красноармейцы и командиры, на минуту забыв об усталости, накидывались на газеты.
Наконец полк прошел мимо. Командир дивизии полковник Иван Михайлович Шепетов приказал: если противник не подойдет сразу, подождать минут сорок, после чего взорвать понтонный мост.
Но комендант переправы капитан Бархович решил обождать час. По истечение часа с проселочной дороги выехало четырнадцать тяжелых орудий, приданных дивизии, которой в первые дни войны командовал Салехов. Артиллеристы были настолько утомлены, что многие спали на лафетах и даже на стволах орудий. Их разбудили с трудом.
— Как же быть? — растерянно спросил комендант после разговора с артиллерийским командиром. — Вы говорите, каждое орудие вместе с тягачом весит четырнадцать тонн, а предельная нагрузка, которую способен выдержать мост, — семь тонн.
— Надо попытаться переправить пушки. Авось мост все-таки выдержит… В Боевом уставе нашей армии нет ни одного слова, как отступать, а отступать, выходит, труднее, чем наступать.
Комендант не спал третьи сутки, глаза у него были красные, с воспалившимися белками.
— Да, мы будем перевозить пушки. — Комендант понимал всю ответственность, которая неожиданно легла на его плечи. Он посмотрел на солнце, прикидывая время, и хриплым, сорванным голосом приказал перевозить первое орудие.
— Глубоко, — сказал тракторист, посмотрев на воду, рванул рычаги, и трактор вместе с пушкой медленно пополз на закачавшийся мост.
— Ничего не выйдет, потонет, — с какой-то злой иронией бормотнул лейтенант с лихими усиками и бровями, подбритыми стрелкой. — Сапоги ему надо было снять, без сапог плыть легче.
Комендант зло на него покосился, но смолчал. Он настолько устал, что даже говорить ему было трудно.
Стонало под тяжестью дерево, мост прогибался, лязгали железные растяжки, натянутые до предела, но орудие ползло и ползло, и с каждым пройденным метром светлело измазанное нефтью желтое лицо тракториста, ведущего машину. На середине реки вода перекатилась через мост, по ступицу обмыла колеса, но орудие все шло и шло и, наконец, выбралось на другой берег. Казалось, что даже тягач облегченно вздохнул. Так, одно за другим перевезли восемь орудий. И вдруг пяток мин разорвалось у моста.