— Что вы, что вы, Александр Васильич! Какой там покой. Вот многие так считают, и Владимир Владимирыч тоже. Потому и запустили шахту. А ведь не зря она называется золотой. Золотой-с! Уж вы поверьте старику, если нам помочь, хотя бы немного, «Роза» себя покажет. Она, матушка, за ласку и заботу отблагодарит-с.
Майский, Буйный и Петровский спустились в шахту. С первых шагов директор увидел картину полной разрухи. Подгнившие подпорки угрожающе поскрипывали, по стенкам забоев сочилась вода, всюду растеклись лужи, грязь цепко хватала за сапоги. Во мраке кое-как мерцали огоньки и словно призраки двигались людские фигуры. Работать в таких условиях было и тяжело, и опасно. По рельсам катились нагруженные песком вагонетки, покачиваясь из стороны в сторону, грозя опрокинуться и вывалить свой драгоценный груз.
Когда поднялись на поверхность, лицо нового директора помрачнело. Он долго еще сидел в тесной конторке с Афанасием Ивановичем, слушал его невеселые рассказы и делал пометки в записной книжке. Потом поехали дальше. И на других шахтах — «Таежной» и «Комсомольской» — картина была не лучше.
Объезд всего прииска закончили поздно вечером. Майский все больше хмурился, курил папиросу за папиросой. Буйный поглядывал на него, кряхтел и тоже молчал. Пегас бежал так же быстро, как и утром. Федя изредка покрикивал на него, больше для порядка и солидности.
— Что, Александр Васильич, невеселая картинка-то? — нарушил наконец молчание Буйный.
— Да уж куда веселее.
— Оно, конечно, не наш Новый. Там такого не увидишь.
— Не будем говорить о Новом. Нам здесь работать.
— Знал ведь куда идешь.
— Знал. А я тебе, Иван Тимофеевич, вот что скажу. На Зареченский прииск крест ставить рано. Петровский верно говорит. Не было здесь хозяина. Если по-настоящему за дело взяться да труда не пожалеть, да кое-какую технику сюда — воскреснет старый прииск. Из мертвых воскреснет.
— Может, и так, спорить не буду, я в этом не разбираюсь. Ты мне вот что объясни, Александр Васильич, зачем тебе пушка-то понадобилась. Аль не навоевался еще?
— Войной по горло сыт, сам знаешь. А пушку хочу приспособить для мирной жизни.
— Хоть убей, не понимаю.
— Пушку поставим где-нибудь неподалеку от конторы. Приведем в боевую готовность, а стрелять будем холостыми зарядами. Намоем пуд золота — бабах на весь Зареченск. Еще пуд — опять трахнем. Пусть все знают, что не зря работаем, что советская казна получила от нас еще пуд золота.
Буйный раскатисто засмеялся.
— Здорово ты это придумал, Александр Васильич. Вроде бы как салют рабочему человеку.
Вдали замелькали редкие огни Зареченска.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Егор Саввич шумно тянул чай из большого глубокого блюдца на растопыренной пятерне. В другой руке держал кусок сахара, от которого и откусывал по мере надобности. Чай он любил пить вприкуску. Ведерный самовар, горя жаром начищенной меди, пыхтел на круглом, тоже медном, подносе. Фарфоровый чайник с заваркой уютно, как в гнездышке, покоился в конфорке на самоваре.
Аграфена Павловна не спускала глаз с мужа и каким-то чутьем угадывала, когда ему подлить чай и сколько именно. Сама она пила чай понемногу, а Яков и совсем не любил чаевничать, сидел за столом только потому, что ждал обещанного разговора, но Егор Саввич не торопился его начинать. Он рассказывал Аграфене Павловне свои впечатления о новом директоре прииска.
Яков тоскливо уставился на самовар. Внизу сквозь решетку было видно, как время от времени падали из трубы маленькие рубиновые угли и постепенно тускнели, покрываясь налетом пушистого пепла. Яков незаметно дул на угли, и они опять ярко светились, а через решетку летела зола. Егор Саввич заметил это, недовольно сказал:
— Будет озоровать-то, не маленький.
Сын перестал дуть на угли и, взяв творожную ватрушку, начал вяло жевать. Да, он и впрямь не маленький — девятнадцатый год с весны пошел. Ростом повыше отца, силы хоть отбавляй, девать некуда. И до озорства ли ему, если все мысли сейчас там, в клубе. Так уж повелось теперь, что вечерами вся зареченская молодежь собирается в клубе.
Его построили лет пять назад. Вдоль чисто выбеленных стен расставлены некрашеные скамейки. На них усаживаются девушки, лузгают семечки, либо кедровые орешки — занимаются уральским разговором. Парни стоят около девчат, лихо подбоченясь, сдвинув на ухо картузы и фуражки, тоже кидают в рот семечки, рассказывают что-нибудь веселое, и девушки смеются. Потом приходит Данилка Пестряков и сразу начинается оживление. Кто-нибудь услужливо придвигает Данилке единственное в клубе кресло на витых позолоченных, ножках, обитое малиновым бархатом. Бархат давно вытерся, позолота облезла, но все-таки кресло имеет еще солидный вид. Нескладный Данилка принимает знаки внимания, как должное. Словно надломившись пониже поясницы, он усаживается в кресло, бережно придерживая гармонь, и оглядывает парней и девчат. Собственно, почет и уважение оказывают не Данилке, а его тульской гармони — единственной на весь поселок. Гармонь он бережет пуще глаза, она досталась ему от отца, погибшего в гражданскую войну.