Выбрать главу

Вспоминаю один свой разговор с ныне покойным Г.А. Лопатиным, начавшийся по следующему поводу. Говоря с обычным блеском и юмором о политических новостях дня, Г.А. сослался на слова, сказанные ему «Александром Ивановичем».

— Какой это Александр Иванович? — спросил я, называя фамилии двух политических деятелей, бывших в разное время военными министрами Временного Правительства.

— Да нет, не Гучков и не Верховский, — нетерпеливо ответил старик. — Герцен. А. И. Герцен.

Лопатин был живой легендой и все это знали. Тем не менее ссылка — в 1918 году — на личную беседу с Герценом производила своеобразное впечатление, которого я не скрыл от своего собеседника.

— Это что! — сказал, рассмеявшись, Герман Александрович — я вам не то еще скажу. Меня в детстве воспитывала няня, умершая у нас в доме стодесятилетней старухой. Так вот эта добрая женщина в молодости своей лично знала Пугачева, который даже как-то подарил ей пятак. Сделайте вывод: мы с вами разговариваем о коммунистической республике Ленина, а у меня были общие друзья с Пугачевым.

Ответ напрашивался сам собой. Я сказал Герману Александровичу, что, если б няне его суждено было дожить до наших дней, она, пожалуй, не чувствовала бы особенно резкой перемены: в коммунистической новизне ей могла бы послышаться пугачевская старина.

— Но Лопатин, всей душой ненавидевший большевиков, с моим замечанием не согласился. Этот необыкновенный человек, который провел 30 лет жизни в тюрьмах, пережил крушение трех революций, состоял товарищем по работе Дегаева, был судьей по делу Азефа, и это все для того — пошлет же Господь! — чтобы на старости лет дожить до советского строя, — твердо верил в неуклонность прогресса вообще и русского освободительного движения в частности.

— История не может идти назад, — говорил он. — Куда ей назад идти-то: в первобытные леса, чтоли? Так их давно англичанин вырубил.

Доводы Лопатина сводились к тому, что прогресс точного знания исключает возможность исторических возвращений.

Спор на эту тему, разумеется, был бы довольно бесплоден. Невозможность социального регресса есть догмат веры. Под него, как под всякий догмат веры, можно подвести известный логический фундамент; особенно это как будто легко, если взять перспективу веков или еще лучше тысячелетий, что для социолога, разумеется, никакой трудности не представляет. Правда, кроме социологических теорем и исторических обобщений, есть также живые люди, которые гибнут на колах волчьих ям и на зубьях проволочных заграждений, на Лузитании, потопленной немецкой подводной лодкой, и на немецкой подводной лодке, попавшей в английскую сеть, в чрезвычайках и контрразведках, под пулями китайцев и при «попытках к побегу»{2}. Но на социологических теоремах все это не отражается, как работа Сансоновой гильотины не отражалась на таблицах Лаланда.

Для теоремы о невозможности социального регресса страшно разве только одно: это наша полная свобода в выборе исторической перспективы. Что сравнивать? С чем сравнивать? Наше время со средними веками? Почему однако не сравнивать средние века с порой расцвета эллинской культуры?

Социальные проблемы, теперь волнующие людей, занимали умы афинян более двух тысячелетий тому назад. Знаменитая речь, в которой Перикл над могилами воинов, павших в начале Пелопонесской войны, описывает сущность и задачи демократического режима (Фукидид, II, §§ 35–46), может смело остаться, без изменения единого слова, идеалом программной речи для современных политических деятелей. Не только по логике и ясности социальных построений, но по проникающему ее духу терпимости, по благородству тона в отношении к врагам, она неизмеримо выше всего того, что в эту войну лепетали на разных языках современные Периклы. Точно также, в области отвлеченной мысли, древние эллины вплотную подошли к современным научным проблемам. Эвклид был на волоске от открытия не-Эвклидовой геометрии. Когда читаешь четвертую книгу «Физики» Аристотеля, трудно отделаться от мысли, — вот-вот, еще одно небольшое усилие и этот могучий ум дойдет до некоторых идей, только вчера брошенных в науку гением Альберта Эйнштейна.