– Да, – она настороженно кивнула.
– Так почему мужчины этой дурью так дорожат? Они намного тупее нас, женщин? Вряд ли, ведь именно они решают судьбу страны и нашу. Так почему? Зачем им эта дурь?
Мама замолчала, поджала губы. Радость стекала с ее лица, как выплеснутая из стакана вода. Подозвала девушку-официантку, расплатилась и пошла к выходу. Десять шагов мы прошли под проливным дождем молча. Потом она резко обернулась ко мне и сказала сквозь стиснутые зубы со злобой, как еще никогда со мной не говорила:
– Не смей! Еще раз. Никогда не хочу слышать о твоей проклятой стихии! Я тебя выпорю, поняла? И больше ни одной конфеты, ты сладкого у меня месяц не увидишь!
Я бы расхохоталась на такую угрозу, если бы мне не хотелось плакать. Но зарыдала мама:
– Тебя убьют! Если узнают, что ты браслет снимала. Если ты где-то в обществе такое ляпнешь. А ты скажешь, ты же не умеешь себя вести, совершенно.
Будь спокойна, мама, я и тебе больше этого не скажу.
Глава 6
Бабушка накричала на горничную за нерасторопность. Она любила орать на слуг. У большой и толстой, почти как бабушка, Имины от ее криков лицо краснело до самого лба и начинали дрожать руки. Она еле сдерживала слезы. При бабушке плакать боялась – та за слезы могла и побить, мол, нечего пытаться ее разжалобить, когда сама виновата. Оставалось жаловаться на жизнь повару, тоже толстому, но лет на десять ее моложе. Толстый повар слыл первым бабником на нашей улице, даже мне говорил комплименты. Кажется, Имина была в него влюблена, а она его раздражала – он отвечал ей отрывисто, старался спрятаться.
Как много ветер может узнать, гуляя по узким комнаткам старого темного дома! Но в тот день мои чувства были как-то особенно обострены, хотелось рыдать вместе с горничной. Даже мое собственное несчастье как-то отступило, показалось незначительным. Девятнадцать лет, внешность пусть не ослепительной красавицы, но не так уж и плоха, в женихах, пусть ненадолго, но сам император.
Для меня моя жизнь недостаточно хороша, а для кого-то – невозможная мечта. Приближающаяся старость, ревматизм, злобная хозяйка, от которой целиком зависит твой кусок хлеба и крыша над головой, и за всю жизнь ни одного романа, пусть даже мимолетного. Он, пухлощекий и красивый, порой роняет в твою сторону два ласковых словечка, ценных, как вода для жаждущего в пустыне, и так хочется надеяться. Три месяца отказывала себе в пирожных из кондитерской за углом, сшила новое платье – для него. Но он уже торопливо уходит, а за углом кокетничает с посудомойкой, юной и смешливой.
Имина причесывала меня для коронации, а мне хотелось оттолкнуть ее руки, вынырнуть из этого омута беспросветности. Что со мною, откуда мне знать о пирожных и новом платье горничной? Задыхаюсь от чужой боли, к счастью, прическа уже закреплена шпильками. Имина отходит в сторону, бабушка несет новые серьги – огненно-красные рубины в тяжелой, мрачной золотой оправе, торжественно вдевает в мои уши. Мне не нравится эта массивная вычурность, но сами камни чудесны, а тяжеловесная оправа смотрится на удивление гармонично в сочетании с моей длинной шеей и узкими плечами. Доротея выбрала для меня полупрозрачное черное платье из двух слоев кружева, подвязанное под грудью алой лентой. Высокая прическа создает впечатление, что мои волосы густы и роскошны, что неправда. Бабушка с мамой еще хотели накрасить мне губы и подвести черной краской глаза – еле отбилась. Зачем ветру краски? Он ветер, а не застывшая картинка на полотне придворного художника.
Всю дорогу думала об Имине. Надо будет поласковее с ней обращаться. И купить ей то пирожное. И у бабушки выпросить денег на карманные расходы, а если не выйдет, то у мамы, потому что нужно копить на побег.
Я, наверное, никогда не узнаю столицу до конца, и, даже когда улечу, она останется в моей памяти чужим, неизведанным местом. Думала, мы поедем в храм Богини, где прошла церемония прощания с императором, но ящер вез нас по каким-то незнакомым улицам, на сей раз довольно узким, тесно застроенным высокими домами в пять-шесть этажей. Из всех окон свешивались алые ленты. Мы проехали мимо длинного шествия, участники которого несли огромную медную тарелку с зажженным на ней костром. Из окон кареты я впервые увидела Центральный столичный рынок – гвалт здесь стоял неимоверный, в нос ударил запах выпечки, рыбы и чего-то неприятного, похожего на мокрую плесень. Торговали только уличной едой и выпивкой, музыканты выкрикивали верноподданнические гимны, кто-то подвыпивший противным голосом визжал, как свинья на скотобойне: «Да здравствует император!»