Леон не был поэтом. Но стал им. Когда Товарищ Первый поручил — написать песню, чтобы воодушевляла и вдохновляла. Оказалось — стихи пишутся точно так же: слова приходят сами, надо лишь вызвать их и услышать. Так родилась знаменитая "Вставайте товарищи — хватит терпеть!", за ней последовали другие. Разлетаясь со страниц их газеты, эти стихи становились песнями; с ними шли под красными знаменами восставшие пролетарии на митингах, четыре года назад они звучали на залитых кровью баррикадах, в ту кровавую неделю декабря. Наверное, полиция бы дорого дала, чтобы выследить автора этих пламенных стихов. Все думали, что он из рабочих, и даже спорили, кто — металлист, шахтер или оружейник, из Питера, с Каменного Пояса, из Дагона или Гель-Гью. А из-под пера Леона легко выходили новые строки. Но у него так и не получилось — воспеть Свободу, с картины, которой он когда-то восхищался. Соединить в стихах революцию, и любовь — не мещанскую, а новую, свободную, которую встретишь однажды, и она пройдет отважно сквозь бурю, рядом с тобой. Хотя Леон, в своих попытках, понял вдруг: любовь сродни революции. Разница лишь в масштабах — отвечать за счастье всех, или за счастье одного, единственного, любимого человека. И достичь этого счастья, привести к нему — после трудной, или менее трудной, борьбы. Жизнь устроена справедливо — когда общее счастье складывается из таких счастий малых, и подразумевает их, как неотъемлемые части. И наоборот, жизнь несправедлива, неправедна — если ради абстрактного, всеобщего счастья уничтожает счастья малые. Или малое счастье одних делает несчастливыми других.
— После победы будем о том петь! — сказал Первый, когда Штрих однажды сказал о своих мечтах — про любовь свободных, сильных, торжествующих! А пока — рано еще: о деле надо думать!
Так шли дни за днями, неделя за неделей. Они встречались, и он провожал ее до дома, по пути они вели изысканную беседу — укрывшись от ненастья одним зонтом. Обычно они расставались у ее дверей, пару раз лишь она позволяла ему подняться к себе, помочь расставить купленные книги. Затем Леон уходил — радостный, что завтра они встретятся снова. Днем он отдавал себя будущей революции. Вечером — спешил увидеть Зеллу. А ночью — вдохновленный, садился за стол, и брал перо. Под утро засыпал, иногда прямо у стола. Спал до полудня. Дальше — все начиналось снова, как по кругу.
Ему казалось — она готова ответить на его незаданный вопрос. Но он боялся его произнести — вдруг ответ будет не тот: чем больше он ее любил — тем сильнее боялся потерять. Встретившись, они снова говорили об отвлеченном и прекрасном, избегая одной темы; и лишь руки их иногда соприкасались, совершенно случайно. Круг замыкался — и Леон не знал, как его разорвать; так повторялось день за днем.
Тот день, последний день октября, был по-особому ветреный. Говорили, что надвигается шторм, и порт закроют. Дождя пока не было, но пыль слепила глаза, гнулись деревья, хлестали ветками как метлы, хлопали двери, гудели водостоки; если в центре так, то как же дует на окраине, или у моря? По мостовой несло с пылью сорванные шляпы и фуражки, женщины не могли справиться с юбками, у дам на бульваре вырывало зонтики, трепало прически вокруг лиц, и превращало изысканные наряды в безумные паруса — под визг пострадавших и беззлобный смех зрителей; был редкий случай, когда модницы в шляпках могли завидовать скромно одетым мещанкам в платках; на бульваре приличная публика имела наиболее жалкий и растерзанный вид — ветер, будто завладевший всей землей, оглушал шумом, подобным реву толпы, учиняя во всем городе ужасный беспорядок, или даже целую революцию. Но Леону не было до этого никакого дела — потому что он спешил на встречу с Зеллой. И ветер беспокоил его лишь постольку, поскольку задерживал — также заставив по пути дважды бежать за своей шляпой, по каким-то клумбам.