О происшествии узнали на следующий день, – ходил участковый, ходили опера, да только для белых вьетнамцы все на одно лицо, да и боялись называть, да и девка та – сама блядь… Она же никуда и не заявляла.
Бабы-продавщицы в забегаловке было кормить-поить вьетнамцев напрочь отказались, да им увольнением пригрозили.
А Ваня, как узнал, сидел в уголке и плакал тихо. Пока не напился и не уснул, прямо за столом.
А еще через два дня всех шестерых вьетнамцев, что девку уродовали, нашли в их же общаге, в комнате. Были они просто порублены топором на куски, как говядина.
Боссы насторожились, да на пьяненького Ваню никто не подумал.
А вечером того же дня загорелась общага. То ее крыло, где жили как раз вьетнамцы. Загорелась сразу и споро, да и двери оказались приперты поленцами. По коридору же бродил Ваня с огромным, на длинном древке топором и попросту рубил любого, кто пытался выскочить.
Погибло много. Сам Ваня тоже сгорел.
И ведь девчонка та не была ему ни родственницей, ни блядью – просто никем!
Другой случай тоже удивил Толстого Ли. Было это в кабаке закрытом, дорогом – дороже не бывает. Запели какую-то тягучую русскую песню, что-то про рощу и журавлей пролетающих, как крутейший авторитет, вор в законе по кличке Гранд, седой, импозантный, умный, вдруг рванул на себе галстук, рубашку, упал головой на стол и заплакал. Да что плакал – рыдал!
Не это удивило. Он ведь действительно оставил на другой день все дела и ушел. В какой-то бедный монастырь. По-настоящему.
Но опять – не это удивило Толстого Ли. А то, что ушедшего отпустили! Он осел в монастыре и жив до сих пор!
Нет, Толстый Ли не мог постичь русских.
Как-то ему рассказали анекдот, видно, времен конфликта на Даманском.
Китайцы начали войну против России. Перешли границу, подошли к городу. Даже не город – городишко замшелый, районный. Вечер, фонари побиты, не горят. Войска окружили райцентр, послали парламентера. Тот видит одно светлое место – забегаловка, кабак. Заходит. Там человек двадцать мужиков в телогрейках попивают винцо с водочкой. Папиросный дым завис.
– Эй, русские, сдавайтесь! – говорит офицер. – Мы начали войну, город уже окружен. Сдавайтесь!
– И много вас? – спрашивает один.
– О да! Нас – пятьдесят миллионов!
Мужик сокрушенно обхватывает голову руками:
– Бля-я-я… Да где ж мы вас хоронить-то будем?!
Толстый Ли тогда не развеселился. Он тщательно обдумал услышанное.
Он не мог постичь русских. И решил уважать. Чтобы выжить.
Нгуен и Джу ели. Нгуен жевал быстро и тщательно, обсасывая дочиста каждую цыплячью косточку, а покончив, облизывал лоснящиеся грязные пальцы, глазки его мутились сыто, но он тянулся уже за следующим куском. Время от времени он поднимал коротко стриженную голову на тонкой подростковой шейке, заискивающе и преданно улыбался боссу, становясь похожим на беспородную бродячую псинку, и снова метался щенячьими глазками по столу, хватал кусок, хрустел мелкими косточками, вылизывал нежные курячьи хрящики. Джу был поспокойнее, поосновательнее. Он сразу наложил себе полное блюдо и, как только оно начинало пустеть – неторопливо подкладывал еще, оценивая и выбирая лучшие куски.
Обед с боссом, с самим Толстым Ли, был большой честью и означал полное доверие. Босс был один, без телохранителей. Оба знали, что им предстоит дело, очень важное дело, и оба намеревались выполнить его хорошо.
Толстый Ли продолжал брезгливо прихлебывать коньяк. Он знал, каким было детство этих парней, но преодолеть в себе отвращение к их жадной ненасытности не мог. Никакой уважающий себя китаец не стал бы есть так. Вьетнамцы могут.
Ли смаковал коньяк, стараясь скрыть брезгливость. Ради дела можно и потерпеть.
И еще – он получал от процесса тонкое, ни с чем не сравнимое удовольствие.
Он знал то, о чем эти мальчики не догадывались: это их последняя еда в жизни.
Толстый Ли пригубил еще коньяку и позволил себе расслабиться. Он просто наблюдал.
Глава 3
Ахмед проснулся оттого, что на него кто-то смотрел. Дышал он так же ровно, словно продолжал видеть сны, но мозг работал уже четко, мышцы тела готовы были исполнить команду. Одним прыжком он сорвался с кровати, плоский метательный нож скользнул с ладони в сторону сидящего в кресле – тот едва успел убрать шею, тяжелое лезвие распороло набивную ткань и глубоко вошло в обшивку кресла.
Ахмед готов был прыгнуть и ударить ногой, но вместо этого выдохнул:
– Шайтан! Жить надоело?!
Человек в кресле побледнел – от смерти его спасло чудо, – но справился с собой, улыбнулся:
– Ахмед, рад, что ты в форме.
Человека звали Низами. Он был хорош собой, тонкие усики аккуратно лежали над нервными, мягко очерченными губами, волосы уложены с гелем, черный шелковый галстук на заказ, роскошный костюм… Да, и глаза семнадцатилетнего поэта-мечтателя: огромные, темно-карие, глубокие. Молодой человек – а ему было слегка за тридцать – действительно знал несколько языков, и восточных, и европейских, был не чужд литературе и время от времени писал поэмы на фарси старинным слогом, подражая великим мастерам.