Выбрать главу

Петр Катериничев

Огонь на поражение

(Дрон-2)

Глава 1

Пламя совершенно прозрачно. Лишь иногда язычки окрашиваются алым и голубовато-сиреневым.

В комнате сумрак осеннего утра. Огромное окно полуприкрыто жалюзи, за ними угадываются силуэты высоких сосен. По стеклу стекает вода, — на улице идет плотный дождь.

Мужчина аккуратно снимает широкую бронзовую джезву со спиртовки, вливает глинтвейн в массивный стеклянный кубок с вензелем и гербом. Смотрит сквозь напиток на пламя — цвет темного рубина.

Мужчина высок, плотен и, должно быть, очень силен. На нем свитер свободной вязки, широкие брюки, шея обмотана жестким шерстяным шарфом. На вид ему под пятьдесят.

Он подносит напиток к губам, осторожно пробует. Затем подходит к низкому креслу перед камином, ставит кубок на столик рядом, удобно усаживается, вынимает из коробки сигару, раскуривает, пыхая голубоватым невесомым дымом. Поджигает специально наколотую тонкую лучину, смотрит на огонек, подносит к скрученной бересте под золотистыми поленьями. Береста занимается с легким потрескиванием, пламя охватывает поленья. Камин начинает слегка гудеть.

Огонь ровный и мощный.

Мужчина берет кубок, делает маленький глоток и любуется огнем сквозь напиток: цвет пурпура с золотом.

Ефим Зиновьевич Кругленький никогда не роптал судьбу. Он гордился собой. И имел для этого оснований У кого есть мозги, у того они есть!

Он гордился громадной четырехкомнатной квартирой в центре столицы, откупленной у вконец обнищавшего генерала авиации, измученного безысходными запоями и сварами с родней. Дом этот некогда был горкомовским, и Ефим Зиновьевич с любопытством и удовольствием наблюдал процесс, как он называл, «смены состава»: партийно-профсоюзные бонзы средней руки потихоньку съезжали, обживая места попроще, а соседями Кругленького становились индивиды подвижные, сметливые и, что называется, тертые. Того, что именуется «своим кругом», промежду новыми соседями уже не складывалось. Да и как, если одни летели в тартарары, да еще вдруг, в одночасье, другие — отбывали в страны заморские, третьи — перебирались на чистый воздух Юго-Запада, ближе к властному Олимпу. Ну да куда нам в такие князи, да и зачем, вот именно — зачем?!

Ефим Зиновьевич искренне был доволен, а потому приветственно махал соседям пухлой ладошкой, «прикалывал» в случайных разговорах пару-тройку хохмочек и обрел за те безделицы репутацию соседа добронравного, покладисто-любезного, удачно пристроенного где-то при искусстве (то ли при эстраде, то ли при телевидении, то ли при рекламе, а скорее — везде сразу), а значит — человека состоятельного, независтливого и притом не сильно амбициозного. И все это было чистой правдой!

— Фимочка, — не раз говаривал ему покойный дядя Яков, — в этой стране у еврея может быть только два счастья: сидеть тихо и не отсвечивать! Кому, скажи на милость, нужен твой неугасший молодой задор? Этим плоскогрудым шиксам в перманенте? Этим комсомольским мальчикам с головами, совсем свободными от мыслей, как у тети Ревы перед кончиной, — шоб ее дети были здоровы?! Таки нет!

Так ты просто сгоришь молодым факелом, и твои родственники не будут по тебе сильно убиваться, и твои родственники будут правы! Фима! Главное еврейское счастье в этой стране — дожить до преклонных годов и иметь свой кусок хлеба с хорошим куском масла, и шоб было чем не ударить лицом перед соседями, и нянчить внуков, и носить за ними горшок! И скажи мне, что это плохо!

Дядя Яков был мудр, но он любил выпить водки,и на улице его хватил удар, и он умер, не дожив до восьмидесяти. Но притом оставил детям кое-что.

Ефим Зиновьевич гордился собой. Ему было что оставить детям. Он не умел делать зубы, как дядя Яков, но он умел другое — бегать, суетиться, связывать готовые разорваться концы, доставать то, чего достать нельзя, уговаривать, обещать, сочетать взаимные интересы, естественно, не забывая своего. Кругленький был администратором. Причем в самом суматошном и непредсказуемом из миров — мире эстрады, телевидения, кино. Наконец-то наступило его время, — дела закрутились, пошли! Его не тянуло становиться продюсером, вести дело, самому тащить весь воз и рисковать — на это были другие. Но зато в своем деле — связывать концы — Фима считался незаменимым, и это была чистая правда!

Ефим Зиновьевич богател. Его дочь училась в калифорнийском колледже, жена Соня, необъятных размеров женщина, с дорогой ее мамочкой лечились чуть не круглый год на пляжах и грязях Средиземноморья, — уж эту радость он устроил не столько им, сколько себе. Нет, Кругленький не гулял — с детства он отчаянно боялся сифилиса, а теперь еще и СПИДа, а потому держал для радости двух полненьких замужних дамочек, коих и посещал по вторникам и четвергам и изредка «выводил в свет» — в ресторан или на фуршет. Дамочки млели от вида очередной знаменитости и ценили кавалера за ум, талант и веселый нрав. И это была чистая правда!

…Ефим Зиновьевич с удовольствием поплескался под душем, мурлыкая что-то приятное, тщательно выбрил полные бархатистые щеки и, накинув банный халат, отправился на кухню готовить завтрак. Ефим никогда не понимал людей, пренебрегающих едой. Таким он не доверял. Если человеку не нравится хорошо кушать, он не любит себя, а если он не любит себя, то как он может любить кого-то еще — будь то мама, дети или все человечество? Это наркоман, и не важно, от чего он балдеет, — от водки, от власти, от зарабатывания денег… Человек, который говорит о большой цели и пренебрегает собой, пренебрегает и всеми остальными, а значит, это — опасный человек.

Ефим Зиновьевич с удовольствием наблюдал, как прозрачное оливковое масло пузырится от жара сковороды… Так, теперь положить нежнейшее куриное филе — ах, какое мясо… Крылышки отдельно, поподжаристей… И помидорчики, свежие, кубанские, вот так, большими ломтями, и лучок, и петрушечка… Какой аромат!..

Продукты Ефим Зиновьевич закупал на рынках самолично, его знали и оставляли всегда лучшее — нет, не за то, что переплачивал: его уважали. Он ценил и уважал продукт, он его любил, а значит, любил и тех, кто его продавал и выращивал. Все эти концентраты, консерванты и «Анкл Бенсы» — для глупых недоумков, так и не научившихся ценить вкус рассыпчатой белой картошечки, чуть присыпанной крупной солью и окропленной постным маслицем…

Ефим Зиновьевич любил жизнь. Он любил се и как средство что-то заработать, чего-то добиться, но главное — он любил сам процесс. И потому был абсолютно здоров. И счастлив.

Ефим Зиновьевич Кругленький знал мир, в котором жил. Это только простаки полагают, что мир искусства держится на таланте, вдохновении, на чем-то зыбком и возвышенном. Чушь собачья. Уж он-то знал! Этот мир душит, питается, живет сплетнями, интригами, завистью, подлостью и жестокостью, без этого он не сможет существовать, это его кровь, это его нервная система, это питает его мозг… В таком мире Ефим Зиновьевич чувствовал себя комфортно. Он умел предавать. Прежде чем успевали предать его. Он знал в этом вкус, — это и была настоящая жизнь, настоящая борьба, в которой, как он полагал, ему не было равных.

Даже ситуации совсем пропащие он умел оборачивать себе на пользу. Сейчас же на его пользу работало все. Главное — вовремя сориентироваться.

Кругленький не забыл, как сориентировался когда-то. Очень вовремя. Это было лет пятнадцать назад — как раз тогда, когда его имя, фамилия, выговор, внешность и беспартийность — в анкетах он писался украинцем — грозили поставить крест (хе-хе, экая ирония) на его и без того не самой блестящей карьере, на его благосостоянии, пусть и небольшом, но прочном. Тогда он думал. Думал трудно, напряженно. И был готов уже идти на Лубянку и, как последний поц, предложить свои услуги этим круглоголовым дебильчикам из «пятерки» — борцам с идеологическими диверсиями.

Но то ли на лице его уже отпечаталось что-то, то ли действительно мысли и намерения наши обладают необъяснимым свойством сообщаться другим, а только идти ему никуда не пришлось. К нему подошли сами. Подошли нежно и ненавязчиво — он ожидал чего-то серо-неприметного, с затемненными стеклами на глазах, — а объявился полный субъект в экстравагантном по тем временам галстуке, лысый, полногубый, улыбающийся ровными, прекрасно изготовленными перламутровыми зубами.