— Зачем мы здесь? — поинтересовался я.
— Увидишь, — отрезал Катавина. Он нажал кнопку вызова. Когда спустился лифт, я засомневался, стоит ли входить в него. Состояние дома не внушало мне уверенности, что тросы выдержат наш вес. Когда лифт спросил, какой нам нужен этаж, Катавина ответил: — Восьмой.
Мы ехали молча, не глядя друг на друга; слышалось только поскрипывание тросов.
На восьмом этаже мы вышли, и Катавина повел меня по темному коридору к комнате с номером 814. Он вынул из кармана ключ и открыл дверь.
— Что это? — спросил я, входя за ним в довольно грязное помещение.
— Полицейская комната отдыха, — сказал Катавина.
В квартире была большая гостиная, маленькая кухня и ванная комната. Мебели немного: дешевый журнальный столик, шесть стульев и кожаная кушетка в гостиной, небольшой голографический телевизор и четыре складные койки. На двух из них спали двое полицейских в форме. Я знал их в лицо, но не помнил фамилий. Катавина тяжело упал на кушетку и уставился на меня.
— Выпить хочешь? — спросил он.
— Нет, — ответил я.
— Тогда принеси мне виски — на кухне, там найдешь и лед.
Я отправился на кухню и обнаружил целую коллекцию бутылок. Бросив в стакан несколько кубиков льда, я налил на два пальца японской водки и поспешил в гостиную, где вручил стакан Катавине.
— Итак, чем мы займемся? — спросил я, вспомнив полицейский девиз «защита и служба».
— Ты займешься службой, — сказал он, хмыкнув, — а я защитой.
— Защитой чего? — спросил я. Катавина презрительно усмехнулся:
— Собственной задницы. Я не хочу, чтобы меня пристрелили. Пока я тут, меня не достанут.
Я взглянул на двух спящих колов.
— И как долго ты тут пробудешь?
— До конца смены, — сказал он.
— Не возражаешь, если я возьму машину и поработаю?
Сержант взглянул на меня поверх стакана:
— Зачем, черт возьми, тебе это нужно? Я пожал плечами:
— Шакнахай никогда не давал мне водить машину.
Катавина посмотрел на меня, словно я спятил.
— Бери, но смотри не разбей. — Он порылся в кармане, выудил ключи и бросил их мне; — Приезжай за мной в пять.
— Есть, сержант, — сказал я и оставил его перед выключенным телевизором. Спускаясь на лифте в вонючий подъезд, я спросил себя, что же, собственно, собираюсь делать. Я был обязан разыскать нити, ведущие к Он Чонгу, но все чаще на ум мне приходил Шакнахай.
Вчера состоялись похороны, на которые я сначала не хотел идти. Я не знал, смогу ли выдержать это зрелище. К тому же, чувствуя вину, я понимал, что мне там не место. Предстоящая встреча с Индихар и ребятишками тоже не радовала меня.
Тем не менее в четверг утром я, собравшись с духом, отправился в небольшую мечеть, неподалеку от участка.
На церемонии было разрешено присутствовать только мужчинам. Я снял обувь и совершил ритуальное омовение, затем вошел в мечеть и занял место в задних рядах. Другие полицейские, как мне казалось, смотрели на меня с осуждением. Для них я был по-прежнему чужаком, на котором теперь к тому же лежала вина за смерть Шакнахая.
После совместной молитвы пожилой седобородый имам прочел проповедь и хвалебную речь, полную скучных расхожих фраз о долге, службе и отваге. От этих слов мне легче не стало, и я искренне пожалел, что пошел в мечеть.
Потом мы все встали и гуськом вышли из мечети. В природе была необычайная тишина, нарушаемая лишь щебетом редких птиц и лаем собаки. На высоком ясном небе сияло жаркое солнце. Легкий ветерок шевелил листву деревьев, но воздух все равно был горячим. Над мощеными переулками, неотвязный как туман, витал запах прокисшего молока. День был слишком тяжелым для всякого рода дел. У Шакнахая было много друзей, но сейчас, казалось, все хотели одного — поскорее попасть на кладбище и предать мертвеца земле.
Индихар возглавляла процессию, потянувшуюся из мечети к кладбищу. Она была одета в черное, лицо закрывала темная вуаль, на голове — такой же платок. Вероятно, и она задыхалась от жары. С испуганными и растерянными лицами шли рядом ее трое детей. Чири сказала мне, что у Индихар недоставало денег, чтобы уплатить за место на кладбище Хаф-аль-Хала, где были похоронены родители Шакнахая, и что Индихар не захотела занять ни у меня, ни у нее. Поэтому Шакнахай должен был покоиться на кладбище для бедняков, на западной окраине Будайена. Я шел довольно далеко от нее; Индихар уже перешла бульвар Иль-Жамель и выходила из западных ворот. Жители квартала и случайные иностранные туристы стояли на тротуарах, глядя на процессию. Многие плакали и бормотали молитвы. Скорее всего, они даже не знали, кого хоронят, им это было безразлично.
Нести тело вызвались все бывшие товарищи Шакнахая, поэтому вместо шести человек под гробом копошилась толкающаяся толпа в полицейской форме. Те, кто не мог дотянуться до гроба, маршировали позади и по сторонам, ударяя себя кулаками в грудь и выкрикивая цитаты из Священного Писания, люди пели их, перебирая четки. Я тоже шевелил губами, бормоча древние молитвы, с детства запечатлевшиеся в моей памяти. Через некоторое время меня, как и остальных, охватило странное чувство: смесь отчаяния и праздничного веселья. К своему удивлению, я искренне благодарил Аллаха за то, что он обрушил столько несправедливости и ужаса на наши беззащитные души.
На кладбище я издалека наблюдал, как опускают в землю простой, неказистый гроб. Несколько полицейских, самых близких друзей Шакнахая, по очереди бросили лопатой в могилу землю. Плакальщики произнесли еще несколько молитв, хотя имам отказался сопровождать шествие до самого кладбища. Индихар стояла рядом, мужественно сжимая руки Хакима и Захры, а восьмилетний малыш Иржи крепко вцепился в другую руку Хакима. Представитель городских властей подошел к Индихар и что-то тихо сказал ей. Она степенно кивнула. После этого перед вдовой продефилировали все офицеры полиции, и каждый произнес слова соболезнования. И только тогда я увидел, как вздрогнули плечи Индихар, и понял, что она плачет. А малыш Иржи безмятежно смотрел на осыпающиеся надгробья и заросшие травой таблички.
Когда церемония похорон закончилась и все разошлись, я решил остаться. Полицейское управление выделило сумму на скромные поминки, устраиваемые в здании участка, у Индихар не было денег даже на это. Индихар скорбела о муже, но еще больше страдала от того, что ее бедность стала известна всем друзьям и знакомым. Для многих мусульман недостойные похороны близких — беда не меньшая, чем сама смерть.
Я не пошел на поминки в участке, и в смятенных чувствах остался рядом со свежей могилой Иржи. Я помолился и процитировал несколько мест из Корана.
— Я обещаю тебе, Иржи, — прошептал я, — что Яварски от меня не уйдет.
Я не питал иллюзий насчет того, что расплата с Яварски успокоит душу Шакнахая или облегчит горе и лишения Индихар с детьми: малышом Иржи, Хакимом и Захрой. Просто я не знал, что еще сказать. Я обвинял себя за тогдашнюю свою медлительность и молился, чтобы никогда больше мне не пришлось стать причиной чужих страданий.
По дороге в участок я продолжал размышлять о похоронах Шакнахая, когда услышал отдаленные раскаты грома. Это удивило меня — грозы редко собираются над нашим городом. Я посмотрел на небо сквозь лобовое стекло, но не увидел ни тучки. По спине у меня поползли мурашки: я подумал, что гром — небесное знамение. Впервые после гибели Шакнахая я ощутил горе в полную силу.
Я начал осознавать, что месть ничего не даст мне. Поимка Яварски и торжество закона не поднимет Шакнахая из гроба и не разрешит для меня загадку, в которой каким-то образом связаны имена Яварски, Реда Абу Адиля, Фридлендер Бея и лейтенанта Хайяра. На меня внезапно снизошло озарение: я понял, что пора мне перестать думать об этой загадке как об одной проблеме с одним простым решением. Наверняка никто из действующих лиц этого спектакля не знает замысла целиком. Я должен преследовать их по отдельности, а затем свести все нити воедино, надеясь в итоге выйти на что-нибудь противозаконное. Если подозрения Шакнахая не оправдаются и окажется, что я занимался ерундой, мне грозит кое-что похуже, чем позор. Мне грозит гибель.