— Да, право на жизнь. А может быть, все эти угрызения совести, превращаемые его злосчастной чувствительностью в драму, просто-напросто налет буржуазного слюнтяйства? Но откуда могло это у него взяться, если он сын крестьянина? Тем не менее всякий раз, когда он приезжал на каникулы, домашние, точно сговорившись, с обидным высокомерием давали ему понять, что он для них чужой, что он превратился в паразита в этом мире труда. В хлопотах семьи по хозяйству ему чудилось что-то вызывающее, демонстративное. Зе Мария надевал сохранившийся еще от семинарских времен черный костюм, брюки от которого теперь доходили только до икр, но, по мнению семьи, он еще вполне мог заменить городскую одежду. Отец поднимал его чуть свет. Он нарочно топал по коридору, чтобы разбудить своего «дворянчика»; Зе Мария целовал темную, чаще всего грязную руку отца и часами лежал в тени пробкового дуба, в двух шагах от братьев, которые, поднося руки ко лбу, чтобы отереть слепящий глаза пот, с укором поглядывали на него. Почему бы не попасти быка, не наколоть дров, почему не попытаться преодолеть это молчаливое осуждение, окружающее его со всех сторон? Но Зе Мария почувствовал бы себя отступником, если бы он попытался подлаживаться под них. Только порой он мучительно сожалел, что когда-то уехал отсюда учиться в университет.
Иногда он отправлялся с младшим братом на горные пастбища и наигрывал на глиняной флейте простые мелодии. Опьяненный запахом трав, торжественным покоем хуторов и ветряных мельниц, он вспоминал детские годы. Облазив, как всегда, кусты в поисках кроличьих и птичьих гнезд, братишка с почтительной робостью доставал из кармана книгу и боязливо обращался к нему:
— Крестный…
— Что?
Младший брат называл его «крестный», чтобы не говорить «ты» человеку, далекому от него, как звезда.
— Я принес с собой книгу, поучите меня читать.
Зе Марии казалось, будто ему нанесли рану прямо в сердце, и он с таким рвением помогал брату овладевать грамотой, словно его преданность могла искупить измену семье.
Этот паренек, наивный и любознательный, был во время каникул его единственной отрадой. Размышления о брате и желание устроить его когда-нибудь учиться в лицей не раз придавали Зе Марии силы, чтобы продолжать занятия в университете.
Они возвращались с горного пастбища на закате дня, в час, когда сумерки окутывали деревья и низко нависшие облака затеняли пейзаж, придавая черным ветрякам самые удивительные очертания. Все становилось тихим и печальным, и эта печать бескрайних горизонтов проникала в душу, разъедая ее воспоминаниями, беспричинной тоской и мучительными личными перёживаниями.
Во время каникул из Коимбры от кума пришло письмо, где говорилось, что все считают Зе Марию смышленых парнем и что ему предстоит стать гордостью семьи. Отец, нарядившись в куртку, встретил сына на тропинке в саду. Он держал письмо кончиками пальцев, словно боялся его испачкать. И прежде чем Зе Мария успел дочитать до конца, отец неожиданно схватил его руку и поцеловал ее.
Но перед началом занятий письмо было уже забыто. Предстояло повторение той же тягостной сцены, что и в прежние годы, когда решался вопрос о ежемесячном содержании сына. Никто и гроша ломаного не даст за молочных поросят, душа болит продавать пшеницу по десять милрейсов за меру.
— Придется тебе самому у кого-нибудь попросить.
Не раз случалось, что отец умышленно мучил его, давая понять, что он уже не маленький и сам должен разрешать свои проблемы. Лишь после того, как сын становился мертвенно-бледным и его лоб покрывался морщинами, а жена, хлопотавшая у плиты, с ворчанием разгибала спину, готовая вмешаться, отец добавлял:
— Ну ладно, пойдем к Шиоласу.
Он заставлял сына сопровождать его, чтобы тот разделял унижение отца. В тишине кухни с кривыми, почерневшими балками, которые несколько поколений крестьян успели основательно прокоптить, слышно было, как братишка грызет черствые корки, доедая бульон со дна кастрюли.
Шиолас опасливо выглянул в окно, прежде чем отпереть дверь поздним гостям. Узнав кума, он слащаво заулыбался.
— Желаю здравствовать и нашему доктору.
Просьба была изложена коротко, в двух словах. Отец Зе Марии, опустив глаза, с суровым выражением лица просил новой ссуды под залог — и с таким раздражением что, казалось, он того и гляди примется честить кума, если только тот вздумает согласиться. Пересчитывая при дрожащем свете лампы банкноты, Шиолас помрачнел. На прощание он повторил свою обычную фразу: