…Только мы оставили позади крайние хаты села, как кто-то крикнул:
— Гляньте-ка, фриц!
И все увидели, как затравленным зверем мечется в пустом поле фигура немецкого солдата. Кто-то выстрелил ему вдогонку. Но он был так далеко, что автоматная очередь не достала его.
— Волков! — крикнул я. — А ну-ка, сними его.
Волков, человек немногословный и обстоятельный, поставил на сошки противотанковое ружье, прицелился и нажал спуск. Немец словно бы споткнулся, замер на мгновенье и рухнул, как подкошенный.
— И чего это ему удирать вздумалось, — недовольно проворчал Волков, направляясь в поле и увлекая за собой других.
— Чего, чего! — возразил ему Суханов. — Совесть нечиста, наверное… Вот чего.
— Совесть! — продолжал ворчливо Волков. — А ты видел, чтобы у фашистов совесть водилась?
Алексеенко присел возле немца на корточки.
— Братцы, а ведь он жив…
В отделении Алексеенко исполнял обязанности санитара. Но ему еще ни разу не доводилось показать себя на деле. Немец оказался его первым пациентом. Поэтому, наверное, и тряслись у нашего Алексеенко руки, когда он короткими крестьянскими пальцами, выпачканными в крови, неумело накладывал повязку.
Просвечивающиеся красноватые веки немца, опушенные белесыми выгоревшими ресницами, на секунду приоткрылись и тут же захлопнулись снова — совсем, как у куклы. Страх сковал его.
Конечно, тот пулеметчик, что зарылся в землю на самой вершинке кургана, знал, что сопротивляться бессмысленно.
Но и сдаваться не хотел. Рота ушла вперед, а наше отделение вот уже с полчаса топталось из-за него на месте. Ближе всех к нему лежал Поляков. Ему оставалось сделать короткий рывок, чтобы очутиться в ложбинке, где его уже не достанут пули. А если бы немец захотел все-таки и там достать его, то ему самому пришлось хотя бы на самую малость выглянуть из своего укрытия.
— А ну-ка, прижмите его ненадолго, — подморгнул нам Поляков. — Я попробую.
И разом скороговоркой затараторили наперегонки наши ППШ. Пулеметчик замолчал на мгновение. Но и этого было достаточно, чтобы Поляков переметнулся в безопасную зону. Немец почуял недоброе, но было уже поздно. Тяжело отдуваясь, Поляков полз к высотке, готовый бросить в окопчик гранату.
— Эн, немец, слышишь? Хенде-хох! — крикнул он.
Пулеметчик ответил злой захлебывающейся очередью.
А когда Поляков совсем уже было изготовился к броску, тот приподнялся с гранатой в руках. Чья-то автоматная очередь подсекла его.
Об этом селе, которое называлось Ивановка, мы знали и раньше. Почти всю зиму наша рота стояла в селе Казачьи лагеря. А на противоположном берегу реки, на склоне холма раскинулась Ивановка, И вот, спускаясь вниз по правобережью, мы пришли сюда.
Окна приземистых мазанок под почерневшей, иссохшей соломой зияли провалами, как глазницы человеческих черепов. Некоторые из них были перекрещены истрескавшимися досками. И горькая полынная тишина стояла вокруг: не слышалось ни мычания коров, ни кудахтанья кур. Даже собаки словно бы разучились гавкать. Молча, голодными глазами встречали они нас.
— Когда вы стояли на том берегу, — сказала нам молодая, но уже с глубокими, тяжелыми морщинами женщина, — мы вечерами слушали, как вы поете.
И вытерла уголком чистенького, аккуратно залатанного в нескольких местах платка наполненные слезами глаза. Я протянул ей банку консервов. Но она из-за слез не увидела их. По всему ее виду я чувствовал, что множество слов, скопившихся вот для этой минуты, нетерпеливо теснилось в ее груди. И у нас были припасены вопросы, но не было времени. Командир роты поторапливал нас.
Сводки Совинформбюро, несколько опередив события, сообщили об освобождении этой железнодорожной станции. И возможно, кто-нибудь далеко отсюда радовался сейчас этому событию. А мы в это время лежали, прильнув к земле, на самой ее окраине. Нудно моросил мелкий противный дождь. Все, что было на нас, вымокло до нитки. От холода коченели ноги.
На рассвете, то ползком, то перебежками, вжимаясь в чавкающую и расползавшуюся грязь, мы вышли к полотну железной дороги. Дождь затих. Чем ближе подвигались мы к станции, тем яростнее заливались немецкие пулеметы. Пули злобными стаями проносились над нашими головами. И мы перестали замечать, что под нами не земля, а сплошное месиво холодной вязкой грязи.
Впереди меня полз Миронов. Вдруг я увидел, как он привстал и, удобно устроившись, словно перед ним были не яростно отстреливающиеся немцы, а тренировочные мишени, прицелился и выпалил весь диск своего автомата. А потом быстро перемахнул через железнодорожное полотно. За ним перебежали другие.
Наши части обошли немецкие траншеи с тыла и появились так неожиданно, что фашистские пулеметчики не сразу поняли, в чем дело. А когда они разобрались, что к чему, им больше ничего не оставалось делать, как поднять руки. И только один из них стоял, тесно прижав ладони к бедрам, и смотрел на нас. Соседи что-то торопливо и зло говорили ему, но он по-видимому не слушал. Мне уже приходилось встречать таких ярых гитлеровцев со слепым застывшим взглядом, и я знал, что они бывают способны на все. И, как бы подтверждая мои мысли, долговязый немец с лицом, искаженным гримасой безотчетной одержимости, выхватил откуда-то небольшую, как куриное яйцо, гранату, прижал ее к животу и выдернул предохранительную чеку.
Граната взорвалась трескуче и негромко. Фанатик как-то нелепо подскочил и опрокинулся на спину. Стоявшие рядом немцы резко отбежали в сторону, обрызганные кровью самоубийцы.
здесь непонятно — страницы шли друг за другом (94–95), а текст вот так, как есть
дом, костру — погреться.
— Смотрите, это ж пшеница горит, — раздался чей-то возмущенный голос.
И все мы, будто по команде, отодвинулись от костра. Горит пшеница. Это тогда, когда тысячи, десятки тысяч людей пухнут с голоду.
Названия села, хоть убейте, не помню. Не то Широкая Балка, не то Богоявленка. Бой за него разгорелся с самого утра. Нашу роту автоматчиков оставили в резерве. И мы, пока было время, отдыхали в заброшенном сарае. Только я задремал, как прозвучал голос с привычными командными интонациями:
— Вещевые мешки оставить!
Командир роты стоял в светлом проеме двери, освещенный мягким утренним солнцем.
Все ясно, нас вводят в бой.
Мы идем по глубокой сырой балке, почти не сгибаясь. В поле, за балкой, под вражескими пулями нам придется продвигаться ползком, прятаться за случайные бугорки, вжиматься в любую ямку и колдобину.
Вот оно и поле, бугристо повышающееся к горизонту, со всех сторон прощупываемое немецкими пулеметами. Их не видно, они хорошо замаскированы, но мы по участившемуся сердцебиению чувствуем их близкое присутствие и понимаем: не зевай!
Фронтовику все нипочем: отыщется ровный, более или менее сухой кусок земли — вот и постель готова. А небо, если с него не льет, — чем не крыша? Когда неистовствует солнце или высыпают все до одной звезды, солдат не поднимет глаз к небу, если только не услышит нарастающего рокота авиамоторов. Зато стоит набежать тучам, глаза солдата сами по себе обращаются вверх: не собирается ли зарядить дождь? А то, может, повалит сырой промозглый снег?
Но сегодня небо чистое, как днепровская гладь в погожий день. И если бы не легкие серебристые облачка, то его можно было бы вовсе не приметить. И земля что надо — ни мокрая, ни сухая. Идешь — и ни грязи тебе, ни пыли. Слабый ветерок чуть шевелит привядшие былинки. Вдоль дороги вперемежку торопятся на запад повозки и тягачи с зачехленными орудиями, пехотинцы и мотоциклисты, Коптят небо походные кухни. Все спокойно.
Спокойствие на войне обманчиво.
…Немецкий шестиствольный миномет ярился сильнее взбесившегося верблюда. При желании можно было увидеть, как в небе описывают огненные дуги грузные снаряды. Но ни у кого не возникало такого желания. Напротив, каждый старался в эти мгновенья плотнее прильнуть к узкому дну окопа. Мины ложились в шахматном порядке, разбрасывая острые, как бритвенные лезвия, осколки металла.