В то время у всех на устах было три имени — имена троих самых знаменитых преступников — Коева, Загорского и Фридмана, обвиненных во взрыве собора. Их было трое, но Марко Фридман был самым рослым из них, и поэтому главным образом говорили о нем.
Из-за бомбы, брошенной в соборе, герои-полицейские убили тысячи людей. Но, к сожалению, подобные деяния не фотографировались, тогда как казнь Фридмана была отснята на кинопленку. Известно было, что на этой церемонии, превратившейся чуть ли не в большой праздник, присутствовало пятьдесят тысяч человек. Известно было также все, что говорил Фридман, известно было, как на суде он кричал о своей невиновности. Все малейшие жесты его, последних минут запечатлены были фотоаппаратами журналистов, всё — вплоть до того момента, когда боги правосудия удавили его на глазах очкарика-прокурора, попа, чиновников, офицеров, солдат и пятидесяти тысяч честных людей.
Вот эту-то финальную сцену и воспроизводили дети. У них были свои прокурор, генерал, поп, палач и Марко Фридман. Не хватало только толпы, но в конце концов это было не так уж важно.
Тот, кому поручили роль Марко Фридмана, был не очень доволен. Он был мрачен и хмурил брови, что вполне подходило к случаю.
Королевский судья сжимал кулаки и кривил свои детские губы. На лбу у него залегла морщина. Чтобы походить на настоящего судью, он надел очки.
В нужный момент маленький Марко Фридман пал духом и закричал:
— Я не виновен!
— Замолчи, бандит! — заорал поп и затопал ногами, соблюдая при этом известную осторожность, так как боялся запутаться в поповской рясе.
Дети выбрали самое подходящее место — там, где высился гимнастический турник, весьма похожий на виселицу.
— Повесить его!
И все было сделано так, как это изображалось на открытках, описывалось в газетах, показывалось в кино. Они привязали веревку за крюк, накинули петлю на шею осужденного; на голову ему надели мешок. Его заставили залезть на стол.
Прочитали приговор. Прокурор взял его из рук секретаря и сам прочитал. Читал он великолепно — четко и с некоторой дрожью в голосе от сознания важности подобного деяния (приговор был настоящий, прилежно переписанный с подлинного).
Потом прозвучал приказ:
— Убрать стол!
Момент этот был столь торжественен, что королевский прокурор даже бросил сигарету, которую он курил, как заправский курильщик.
Маленький Марко Фридман засучил ногами в воздухе.
И его повесили.
Потом они его сняли. Но ведь прошло несколько странных минут упоительной экзальтации, и когда его сняли, он уже превратился в жалкую куклу из мяса и костей. С него стянули мешок, и лицо его было таким спокойным и таким белоснежным, что ребята бросили его и разбежались.
Отец мальчика работал далеко. Никто ничего не знал до самого вечера…
Тогда заговорил другой болгарин — тот, у кого был синий шарф:
— Мне тоже известен этот случай, когда мальчишки по-настоящему повесили своего товарища. Но все было немного по-другому. Случилось это в деревне, около Бургаса, не то в июне, не то в июле, и тогда уже не было снега.
— Вовсе нет, — вмешался третий болгарин, повязанный черным шарфом. — Этот случай произошел в предместье Плев-ны. Там нашли застывшего, окоченевшего, как полено, маленького мальчишку, которого торжественно повесили его собственные товарищи, подражавшие взрослым.
— Но как же так? — спросил один из нас.
И оказалось, что первый рассказчик был прав, второй — не ошибся, а третий сказал истинную правду. Таких случаев было немало, и все они кончались одним и тем же.
Да, эта история повторялась не раз. Значит, она больше чем верна, — как верен тот факт, что варварство, злоба и безумие страшнее заразной болезни.
ПОКА МЫ ПРАЗДНОВАЛИ МИР
Самуил Шварцбард, мечтательный, молчаливый, добрый и обходительный юноша, неторопливо направлялся в свой квартал — еврейский квартал в городишке Проскурове, что в Подолии. Был великолепный зимний вечер, тихий, снежный и какой-то светлый.
Восемь лет отделяют нас от этой далекой мирной картины, которую мне хочется воскресить перед вашим взором. Восемь лет — не слишком уж большой срок в жизни смертных, и ни вы, ни я не намного были моложе, чем сейчас.
Итак, дело происходило 15 февраля 1919 года. Городишко был завален снегом. В сумерках дома казались аккуратно обернутыми белой бумагой. Приходилось ступать точно по ватному ковру, морозному и скрипучему, и на подошвы сразу же налипал плотный, белый, словно фетровый слой снега.
Самуил возвращался издалека. Он участвовал в мировой войне, вступив во французскую армию как доброволец, был ранен в живот, отмечен в приказе, награжден й, наконец, получил права французского гражданства. Тем не менее его неудержимо тянуло вернуться сюда, домой, чтобы повидать родные места и близких, чтобы вновь окунуться в поэзию украинских пейзажей, яыне заснеженных и молчаливых.
Между тем день этот был шумный и даже бурный. Толпа гуляющих заполонила улицы, и радость била ключом, потому что погода была великолепная и потому что была суббота. Проскуров, насчитывающий двадцать тысяч христиан и пятнадцать тысяч евреев, имеет по этой причине два свободных дня в неделю: субботу, шабес, — день отдохновения, и воскресенье. И любой человек, будь то еврей или православный, не работает оба эти дня.
Магазины закрыты. Целые семьи по-праздничному разодетых горожан устремились на берег Буга, который, как и всякая уважающая себя украинская река, в феврале был покрыт льдом, и дети, вынув из сумок коньки, стремительно скользили по крепкому льду.
Все эти люди, тени которых отражались на белом снегу — будь то от солнца или от луны, — знали, что сейчас идет война и что на Украину претендуют и ее оспаривают Директория, возглавляемая атаманом Петлюрой, большевики, белая армия Деникина, поляки. В результате — непрестанные бои, о чем писали газеты, в которых многие добропорядочные горожане
прилежно читали сводки о ходе военных действий. Там же черпали они скудные сведения о жизни Западной Европы: ведь Проскуров находится в четырех днях пути от Парижа, этой столицы цивилизованного мира, где победители как раз в то время договаривались об условиях общего мира между народами и утверждали своего рода эру торжества всемирного Права.
Всеми делами в Проскурове ведал атаман Петлюра. В этом районе он был неограниченным диктатором. Совсем недавно он учредил в городе гарнизон, состоявший из бригады запорожских казаков и 3-го полка гайдамаков. Части эти были под началом атамана Семесенко. Этот двадцатилетний голубоглазый генерал с женственным лицом, вызывавший превеликое волнение в дамском обществе и щеголявший по улицам города в голубом, сшитом в талию доломане, в галифе и рыжеватых сапогах, был в отсутствие Петлюры, воевавшего где-то в другом месте, фактическим правителем и хозяином города.
Именно в этот день горожане глазели, как во главе с оркестром, в безупречном порядке, прошли церемониальным маршем эти вылощенные войска, и Самуил Шварцбард вместе со всеми видел, как они промаршировали в два часа дня вдоль широкой Александровской улицы и вернулись в том же порядке в пять часов вечера; казалось, что три часа промелькнули словно одно мгновенье. И зрелище это заставляло биться сердца юношей и девушек и вызывало восторг у детей, которые распевали песни и резко выбрасывали вверх ноги, отчаянно топая, чтобы походить на военных.
Самуил шел по Александровской улице; в Проскурове, куда ни пойдешь, все равно придешь на Александровскую улицу, главную магистраль города, на которой высятся богатые дома. Из окон доносились приятные приглушенные звуки пианино и граммофонов.
Еврейский квартал, куда он направлялся, отличается крайней бедностью. «Гусиный квартал», как его называют, похож на огромный пирог, вылепленный из низеньких нищенских домишек и разрезанный маленькими улочками, которые даже не имеют собственного названия и упираются в Соборную улицу, переходящую в Александровскую улицу.