Мистеру Пью явно хотелось еще что-то сказать, и, не утерпев, он изрек с какой-то гордостью:
— Если даже когда-нибудь и дознаются, кто отравил, кто расстрелял индейцев… ну что ж… виновники как за каменной стеной. За это в суд их не потащат. Поверьте мне, уважаемый, — добавил Билль Пью на прощанье и, в виде заключения, — на свете только люди искусства одарены богатым воображением и умеют довести задуманную интригу до конца.
КРАСНАЯ ДЕВА
Жила на свете скромная сельская учительница, к которой вечно жались ребятишки, как цыплята к наседке. Была она тоненькая, как тростинка, и волосы у нее были иссиня-черные.
В ранней юности в глазах ее светились отблески рая, и кто знает, она, возможно, не раз слышала голоса ангелов.
Из школьных окон виднелась колокольня лотарингской церкви в Оделонкуре, а от нее рукой подать до той часовенки в Домреми, под сенью которой росла пастушка, чем-то напоминавшая нашу пастушку, охранявшую не стадо овец, а шумный выводок ребятишек. Но Жанна д’Арк жила пятьсот лет тому назад, во времена Карла VII, а Луиза — при Наполеоне III.
Воспитали ее люди прямодушные, и сама она от природы была прямодушной, так что в конце концов отрешилась от суеверий, прогнала прочь былые призраки. Отныне ее верой стала сама жизнь со всем, что есть в ней чудесного и ужасного. Ее мечты, ее милосердие, ясные ее глаза открывались теперь навстречу человеческому горю, и она уже равнодушно внимала волшебным сказкам, которыми религия века и века слепит и баюкает больших детей. Ее вера переменила русло. Ее святость вросла в живую жизнь.
Она видела теперь не долину слез, а подлинное горе бедняков, и им она посвятила всю себя, отдала свою жизнь борьбе за освобождение народа. Ее любовь к угнетенным вылилась в ненависть к деспоту, который тогда порабощал Францию.
Перед началом и после окончания уроков ученики пели вместе с ней «Марсельезу». Как-то в воскресенье, когда священник, отправлявший службу, провозгласил с раззолоченного амвона многие лета Наполеону, в молитвенной тишине деревенского храма вдруг послышался шум — застучали по каменным плитам маленькие деревянные башмаки. Это гурьбой бросились прочь из церкви перепуганные и растерянные ученики Луизы, потому что она внушила детям, что молиться за императора — страшный грех.
Ее вызвали к префекту, взбешенные инспекторы и прочие чиновники грозили ей. Но, видно, волшебные сказки, сказки ее детства пригодились — они научили ее не бояться демонов, пусть даже они являются перед вами в человеческом обличье.
Она мужественно продолжала воспитывать будущих граждан. Но ей не терпелось переехать в Париж и там приложить свои силы к большому делу воспитания людей.
Она переехала в Париж, — ведь она была из тех, которые не только мечтают, но и действуют, даже тогда, когда их мечта неосуществима.
Это были годы исторического перелома, в «городе света» создавалась крупная промышленность, происходила невиданная концентрация капиталов, золото разжигало лихорадку наживы. Париж кружило в вихре безудержного разгула, наслаждений, разврата, повсюду торжествовал дурной вкус новоиспеченных богачей. Биржа стала тяжелым каменным сердцем Парижа, а владыками его, — конечно, после финансистов, нынешних принцев крови, — были куртизанки, распутники, а из художников — льстецы и шуты.
Ниже этого слоя, слоя светских людей, находился другой, знавший настоящую нужду, и работали здесь по-настоящему настоящие художники и ученые. А еще ниже был третий слой, слой сознательно жертвующих собой людей, заговорщиков и мечтателей, — это были республиканцы. В их сердцах горела ненависть к империи и к императору. Там были люди различной политической окраски, были идеалисты, были даже самые настоящие буржуа, но они составляли объединенный фронт против общего врага, против чудовища — против императора.
Вот среди этих-то людей, живших как изгнанники в самом сердце Парижа, наша рационалистка с нежным сердцем, святая, уверовавшая в логику, взрастила и вскормила свою страсть к борьбе, к бунту. Участники этого небольшого тайного кружка, люди пламенной души, чем-то напоминали первых христиан, которые скрывались в катакомбах в те времена, когда народ, угнетенный римлянами, еще считал христианство своим. Много позже, вспоминая об этих днях, она говорила: «Мы были впереди своего времени, намного впереди!»
Она жила суровой аскетической жизнью бедной учительницы, носила подержанную одежду и обувь, которые продаются на Церковной площади или в грязных лавчонках перекупщиков. Она была кругом в долгу, потому что покупала много книг, а главное, потому что не могла спокойно видеть человеческое горе и страдания, и она, всю себя целиком отдававшая делу революции, отдавала людям все, что имела: свои руки, свой мозг, свое большое сердце. Питала ли она к кому-нибудь нежные чувства, если не считать ее любви к матери? О ее личной жизни говорили многое, но никто не знал ничего достоверно, а сама она не придавала никакого значения этим россказням.
Разразилась франко-прусская война; потом пришло поражение, потом пала империя. А вслед за тем вдруг великий взлет героизма и самоотверженности французского народа — Коммуна! В эти дни обнаружилась измена буржуазных республиканцев, которые были «демократами» лишь постольку, поскольку они недолюбливали незадачливого потомка Наполеона I. В эти дни стало понятно, как непрочны «общие фронты», раз их скрепляет лишь ненависть к монарху, и сколько тут бывает разочарований и измен. В эти дни показала свое лицо буржуазия, ненавидевшая народ и страшившаяся его; подавить народ — вот о чем мечтала буржуазия с того дня, как сама овладела империей.
Хрупкая учительница с черными глазами и в черном платье всей душой предалась делу Коммуны. Она учила, она сплачивала людей. Она взяла в руки винтовку, переоделась в мужское платье, она пошла в окопы, где люди стояли по колено в грязи, где свистела картечь и жужжали ружейные пули. Она стала живым воплощением революции, ибо она поняла всю ложь буржуазного либерализма и все гнусное лицемерие «великого» республиканца-буржуа Жюля Фавра. Каким театральным жестом прижимал он к своему сердцу ее и ее товарища Ферре на глазах у толпы! Это было объятие Иуды, который и тогда уже с удовольствием бы задушил их обоих и всех тех, кто шел за ними.
Она узнала, слишком хорошо узнала, какая участь ожидает разгромленный, потерпевший поражение народ. Каким-то чудом она спаслась от правительственных солдат, от их ружей, от их пушек, от их штыков и от пьяной банды карате-лей, которые рыскали по всему Парижу и оскорбляли, мучили, избивали и убивали тех, кто попадался им на глаза. А иногда и люди толпы, отравленные лживой проповедью непогрешимости существующих установлений, осыпали бранью побежденных.
Она жалела этих жалких подневольных людей, ибо они не ведают, что творят. Она жалела и тех, кто выполнял приказы кровожадных повелителей, — и тут сказывалась и подлинная доброта, и большой ум. Когда она видела бледные лица бретонских мобилей, расстреливавших коммунаров, она говорила: «Эти не понимают, что делают. Им сказали, что нужно стрелять в народ, и они поверили, да, да, они поверили. Но они не продались. Когда-нибудь они поймут, где правда, и встанут на нашу сторону. Нам нужны неподкупные».
Она имела полную возможность скрыться, но отдалась в руки версальцев, чтобы избавить от тюрьмы свою мать. Вместе со своими товарищами она узнала ад тюрьмы. Камера, где она ожидала смерти, буквально кишела вшами, так что слышно было, как копошатся они на полу; мучимая лихорадкой и жаждой, она не могла напиться — в маленькой лужице палачи мыли руки, и вода превращалась в кровь. В крохотное окошко сквозь ночь и сетку дождя она видела какие-то смутные тени людей, вспышки огня, затем доносился звук выстрелов, и там, во дворе, люди падали на груду трупов — трупы на трупы.
Когда ее привели на военный суд версальского трибунала, она решила потребовать для себя смертного приговора. Она рассуждала так: «Я могу еще принести пользу нашему делу, но еще больше пользы ^ принесу, если меня расстреляют: казнь женщины возмутит общество против версальцев».