Но до того нас ждала еще аудиенция у Главного Жреца в Политическом Суде партии. Через четыре месяца бесцельных прогулок и бесполезных поисков места под солнцем нас вызвали в КПК — комитет партийного контроля. Там, в старинном здании на пригорке над площадью Ногина, в кабинетах за тяжеловесными дверями заседали жрецы и жрицы разного ранга. В коридорах этого дома проштрафившихся партийных бонз, номенклатурных валютчиков и прочих, кто посмел опозорить честь партии, еще до кабинета Главного Жреца хватал удар. Нам же предстояло дойти до конца. И предстать пред самые его грозные очи.
Шесть раз меня вызывали и допрашивали уже по-партийному, без церемоний. Три часа допроса — три часа собственноручного доноса на себя, чтобы оставались следы. Если что и выпытали, все у них, можно проверить. Но не много преуспели. Мы гнули с Игорем свою линию: знать ничего не знаем. Что было, то было, а чего не было, того не было. Он читал Бердяева, я провожал Янова — грешны! — но никакого «слова», которое «тоже дело» (автор Карпинский) слыхом не слыхивали. Лен Вячеславович говорит, что давал почитать? Это на совести Лена Вячеславовича.
На допросах мне ставили в пример Клямкина — он спокоен и рассудителен, а я невыносимо амбициозен: комок нервов. Перед очередным заходом я спросил Игоря: ответь-ка, дружочек, чем ты так обворожил наших новых знакомых?
Игорь молча показал извлеченную из кармашка пачку таблеток, которыми его каждый раз снабжала его жена, сильнодействующий транквилизатор.
— Ну-ка дай-ка глотнуть, — попросил я.
Через десять минут коридоры КПК уже не казались мне мрачными, а мужеподобные старухи с жабьими головами и педерастические пухлые мужчины — рядовые воины Ордена Святой Кабалы, — допрашивавшие меня, уже не отталкивали своим видом, когда кричали мне: «Вы не искренни перед партией!»
Мне было «до лампочки». В душе я с ними соглашался — конечно, не искренен, но на словах в какой уж раз объяснялся в любви к партии.
Вечером позвонил Лен Карпинский, попросил заехать. Его, естественно, тоже таскали в КПК И предстояла очная ставка — в главном кабинете, но пока без Верховного Жреца.
Лен волновался.
— Ну, возьми что-нибудь на себя, — попросил он, смущаясь. — Получается, что я оговариваю.
— Нет, Лен. Мы об этом давно уже договорились. Ты нарушил условие.
— Ну, скажи, что Лациса читал. И мою статью.
— Нет. Извини. Никакого коллективного самосожжения. Каждый пылает в одиночку. Помнишь, мы так условились? Твою статью я в глаза не видел. А насчет твоей откровенности написал: «Эти утверждения на совести Лена Вячеславовича».
— Так и написал?
— Так и написал.
Утром в уголочке просторного кабинета, больше напоминающего зал, нас свели, как боксеров-профессионалов, чтобы мы перед боем поплевали друг на друга, повыкрикивали оскорбления. Из публики — малый жрец и средняя жрица, по обе от нас стороны.
Я, успокоенный таблетками Игоря, помотал головой: нет, ничего не читал, никакого Лациса, кроме Вилиса, и то плохо помню. И конечно, никакого «Слова», кроме «О полку Игореве». Лен Вячеславович что-то путает. Разговоры были на разные темы. Можно повспоминать, если хотите, но никаких запрещенных рукописей.
— Но вот ведь Лен Вячеславович утверждает, что давал.
— Это проблема Лена Вячеславовича!
— Лен Вячеславович, вы подтверждаете, что передавали Владимиру Владимировичу.
— Да, мне кажется, передавал.
— Нет! Лен Вячеславович путает: я брал у него Гэлбрейта, издательство «Мир». И ничего больше!
— Ну, может, видели на столе?
— О, Господи! Да кто же помнит, что лежало полгода назад на столе, тем более, на чужом!
Лену Карпинскому было труднее, чем нам. Шлейф откровенной беседы с генералом тянулся за ним и заставлял принимать правила игры. Политического лидера из него не получалось, как и «суда над судьями». Группа не сколачивалась. Помост, на котором можно было эффектно сгореть, уходил у него из-под ног. Получалось неуклюжее движение: и смешно, и грустно одновременно.