Выбрать главу

С отъездом моего друга что-то произошло во мне. Стройка перестала меня занимать. Окружающая жизнь все более казалась пресной, провинциальной и бессмысленной.

Я оглядывался на прожитые в Сибири годы. Вспоминал, как вслед за нашим с Еленой прибытием пришел по железной дороге огромный деревянный ящик с книгами, его погрузили на машину краном, привезли, сбросили, он раскололся, книги рассыпались по земле, люди с удивлением смотрели на «добро» новосела, а я стопку за стопкой носил в дом. До сих пор обложки книжек несут следы мытарств, передвижений, мышиных набегов.

К чему столько усилий, метаний? Сплошная головная боль для близких людей. Мать собирала нам коробки посылок, их отправляли и родители Елены — бесчисленное множество. Из дома, с берега Черного моря, из Краснодара, их родного города, любовно паковалось что-нибудь «вкусненькое». Использовалась не только почта, но и проводницы вагонов, попутчики. Все это двигалось, ехало, летело, сопровождаемое сотнями писем. Сестра Елены Софья, вышедшая замуж за моего школьного товарища — того самого, с которым мы выясняли, где лучше набираться жизненного опыта, — среди собственных проблем находила время попереживать о нас, непутевых. Мы жили далеко — за четыре тысячи километров — нас жалели, о нас вздыхали.

Зачем все это? Не прав ли был мой товарищ, оставшийся в Москве, не пожелавший растрачивать попусту столько усилий?

Что я узнал такое на сибирской стройке, чего не открыл для себя он вблизи от дома?

Все труднее мне приходилось убеждать себя: нет, мое хождение в народ протекает не без пользы.

Я застал романтический период Запсиба, оказался среди, комсомольцев одного из первых наборов, когда актив был активом, не желавшим смешиваться с городскими «аппаратчиками», комсорги ходили в солдатских бушлатах, а летом в выцветших гимнастерках, в комнатке комитета в углу стояли лопаты — воскресники шли за воскресниками, и никто не стыдился петь жизнерадостных песен. Их пели в грузовиках, пели, набившись в квартирку Карижского, пели на слетах. Со стороны незашоренному человеку, наверное, казалось, что все люди пребывают в каком-то ненормальном, приподнятом настроении, в состоянии экзальтации, под воздействием неизвестного наркотика. Но вот прошло два или три года, и я, сам живший будто во хмелю, спрашиваю себя: ради этого я уехал в Сибирь?

Невеселые мысли не давали мне покоя, когда я стоял на перроне вокзала, провожал отбывающего в Москву друга.

Трезвенника Леоновича провожали не так, как Карижского — без водки. Только Паша Мелехин, как всегда, был под газом.

Мы же, затаив дыхание, слушали стихи.

Голос поэта, читавшего их, как молитву, звучал для нас не просто прощанием — мы расставались с наивной молодостью. Куда мы зарулим, каждый из нас?

Себе вы пророчите бури и беды. До старости строчите гордые «кредо». Исполнены света, прозрачны, глазасты — на вас эта мета особенной касты. В судьбе вашей светлой никто не виновен, поклонники ветра, невольники крови, и этой наследственности не осилить, суровые мальчики, дети России!

Я смотрел, как Леонович рубит в такт стихам воздух рукой, и был, несмотря на грусть разлуки, почти счастлив. Стоило уехать, думал я, чтобы самому провожать. Я ощущал себя братом этим людям, гражданам «нашей республики», как мы называли Запсиб.

Но поезд ушел. Потух красный сигнальный огонек на последнем вагоне. Поэт уехал. Я давно перешел на прозу. Вплотную подступила будничная жизнь: жена училась в вечернем институте, у меня прибавилось забот — по дому передвигался, делая первые шаги, маленький сын, мое неопределенное положение — и ни журналист, и ни рабочий — становилось в тягость, я не мог отдаться безрассудно творчеству, безденежье напоминало о чувстве долга, если само это чувство вдруг засыпало. У меня перед глазами стоял Паша Мелехин. Вот устроился, завидовал я. Теперь у него какая-то татарка Роза — буфетчица. И кормит, и поит. Я все более осознавал, что приходит конец моей полукочевой жизни. На верхнюю пыльную полку заброшены стихи, вытесненные журналистикой. И стройка вокруг все более напоминала тривиальную слободку, где занудство советской действительности то же самое, что и в столице, только гаже. Это меня убивало. Где «республика»? — немо вопил я. В моем воображении? В стихах Леоновича?

В какой уж раз я пытался разобраться в мире, меня окружавшем.

Итак, что мы имеем?.. Вячеслав Карижский — легенда стройки. Бывший секретарь райкома комсомола из Москвы.

Высокого роста, с болезненным, но одухотворенным лицом, иной раз сумрачным. Лишь живые глаза светились теплом.

Карижский спустился на Запсиб — как инопланетянин. Его окружала крестьянская масса — демобилизованные солдаты, призванные из сел. И мы — его компания, такое же чужеродное вкрапление.

По утрам Карижский старательно чистил кирзовые сапоги. Через полчаса они до колен покрывались грязью. С восьми он уже шагал от бригады к бригаде — каждый день, все два года. Говорил он негромко, был подчеркнуто демократичен. Теперь я понимаю, что внешняя естественность достигалась постоянным внутренним контролем. Политический лидер заботился о своем авторитете, а мне его поведение казалось таким естественным. Сплошным экспромтом.

Умный и дальновидный человек, он выбирал простые и понятные цели. Не было на стройке своего клуба — бросил клич: «Построить!»

И действительно — построили за тридцать шесть дней. Я и сам, только-только начавший работать в бригаде у Петра Штернева — Костыля, которому комсомольская затея Карижского была «до лампочки», но давала возможность неплохо заработать, потрудился на том объекте.

Все было организовано, как в кино: между нами шныряли комсорги, не давая покоя, отслеживая график, машины с раствором и кирпичом стояли к нам в очередь. Мы еще только лишь монтировали фермы, а внизу уже гнали кладку каменщики Игоря Ковалюнаса, тоже москвича, разбитного красавца с голубыми глазами.

Темп был ужасающий! Штернев бросил на время пить. Он гонял нас до пота, а сам в уме судорожно подсчитывал, сколько же мы отхватим на этом клубе.

Карижский кинул на эту стройку в качестве начальника комсомольского штаба Юрия Юшкова. Тот тогда отчаянно стремился сделать карьеру, завидовал славе легендарного секретаря, и готов был расшибиться в лепешку, лишь бы выделиться — он был безумно тщеславен. И он действительно — так развернулся, такие закрутил вокруг себя вихри деятельности, что она дала плоды: мы, работяги, ни в чем не нуждались. Юшков вытрясал душу и из рядового прораба, и из управляющего трестом Казарцева, из которого ничего вытрясти было нельзя, он сам из любого вынимал душу играючи. Юшков мелькал тут и там, кричал на всех петушиным голосом, бил кулачком по столу на планерках, его мотоцикл «Урал» носился по стройке, поднимая за собой тучи пыли.

Как бы там ни было, а клуб — уродец, больше напоминавший депо или цех, с фермами, жутко нависшими над головой, — открылся в срок.

Народ повалил в него, как дети в цирк. Что люди имели, пока не было клуба? Зеленую тоску по вечерам. Запертые в общежитиях, они пили, били друг другу морды, выползали в хорошую погоду побродить по пустому поселку, рискуя нарваться на фанатичного стража нравственности Жору Айрапетова или не менее жестокого в разборках Павла Луценко. Гора Маяковая, возвышавшаяся над поселком, была переименована в «гору Любви», но и она не могла скрасить скудную действительность. Достаточно представить всю эту убогую обстановку, чтобы понять, как обрадовались люди появлению клуба, где теперь хотя бы крутили кино. А иногда приезжали с концертом. Невероятно — но с тоски народ ломился даже на выставку «Нормандское искусство семнадцатого века», которую привезли на стройку по разнарядке и не знали, что с нею делать. Теперь все пошло под общую радость. Так на свадьбе — едят и пьют все подряд. И все довольны.

Потом в голове Карижского возникла новая идея — открыть на Запсибе филиал металлургического института. Убедил, уговорил. А ведь мало кому из педагогов хотелось ехать кружным путем — моста через Томь еще не было — через Старокузнецк и вести занятия в наспех оборудованных холодных помещениях, учить пеструю публику, не похожую на студентов. Наглядные пособия, транспорт, питание для преподавателей — масса проблем.