Выбрать главу

Зачем мне дана эта радость жизни? За какие такие заслуги? И чем я смогу отплатить?

С грустью возвращаюсь я в дом к столу, к старенькой «Олимпии» — это все, что досталось мне от сына в наследство. Пишущая машинка и коробка с его письмами и стихами. Да плакат времен «Окон РОСТА», на котором изображен рабочий с пилой в руке и винтовкой, воткнутой штыком в землю, и надписью: «Работать надо! Винтовка — рядом…» — и еще словами, приписанными рукой сына — наказ мне: повесить сей плакат над рабочим столом. С тех пор я наказ выполняю.

И радость, и грусть — они у меня рядом. Смотрю на стену: фотография Володи. Глаза смотрят на меня то ласково, то с укоризной. И тогда я шепчу под стук машинки: «Еще не вечер…»

Еще не вечер, повторяю я, глядя в глаза своему ангелу-хранителю. И отправляюсь в путь — то в республику моей молодости, где я пребывал в его возрасте, был безрассуден, удачлив и смел, то в иное время, в середину жизни.

Перебираю камешки на берегу высохшего моря, одни откладываю — любуюсь ими, строю из них картинки на песке. Жизнь, которая когда-то состоялась, таит в себе бездну смысла. В ней и красота, и герои-антигерои, и «пейзаж», и любая символическая фигура — все на выбор, разнообразные инструменты для прозы. И я копаюсь в том, чего нет, прислушиваюсь к звучащим во мне голосам — так археолог среди груды хлама соскребает бессмысленную породу с остатков ушедших цивилизаций. Археолог ничего не созидает — он лишь обнаруживает. В литературе возможности богаче, тут можно придать значение событию, персонажу, поступку, детали. Я могу выделить, как бы курсивом, то, что считаю важным.

Я замечаю, что именно такую прозу я и читаю последнее время. И все меньше — беллетристику. Меня интересует не вымышленный мир (а если вымышленный, то что-нибудь вроде Оруэлла), а мир прошедший, когда-то бывший, подлинный, из прежних разговоров, увлечений и страстей. Моя эстетика в том, чтобы обнаружить художественное в реалиях действительности, к сожалению — прошедшей. То, что мелькает перед глазами, и что называют «жизнью», это для меня пока хаос, пустая порода на лотке золотоискателя. Жизнью она станет, когда исчезнет за нашими плечами, уйдет в никуда, в загадку Времени, и будет осмыслена, примет причудливые конфигурации. Все зависит от личности вспоминающего — прежде всего от нашей совести, конечно. Беллетрист при этом делает вид, что возводит башню откровенно «не имевшего места». Документалист претендует на подлинность и под каждый факт готовит оправдательный документ. А я? Как будто оставляю все «как было». Но — как некое подобие исчезнувшего времени, понимая, что рассчитывать на объективность в оценке прошлого так же глупо, как пытаться настаивать на своей версии будущего. Мы фантазируем и тогда, когда отправляемся вперед, и тогда, когда поворачиваем вспять. Поэтому какие уж тут документы, если речь идет о фантастическом прошлом.

День за окном покачивает ветвями, а я разглядываю старые черно-белые фотографии, копаюсь в бумажках, уложенных в папку с надписью «архив», читаю статьи, о которых когда-то столько говорили. Меня нет в нынешней жизни, я в последней командировке — побывал в шестидесятых, в семидесятых. Вот еще бросок — в конец восьмидесятых и чуть-чуть в начало девяностых, когда мой старинный товарищ Володя Чернов сосватал меня в «Огонек». Но постепенно я нагоняю летящий экспресс современности. И как бы опять становлюсь его пассажиром.

2

Давно уже другим стал «Огонек», маленький и плотный, похожий на Валю Юмашева, главу президентской администрации. Журнал, благодаря его усилиям, многие годы и оставался на плаву — Юмашев взлетел, как сокол, терзал добычу на лету, а редакции, где он долго числился замом Гущина, вниз отлетали кусочки, которыми и кормилась она. То один «президентский» банк отщипнет, то другой. Такова была молва. А как на самом деле — кто знает. Тираж упал с почти пяти миллионов, когда мы уходили, — до едва ли сотни тысяч экземпляров. На таких доходах не то, что иллюстрированный еженедельник, стенгазету не выпустишь. Значит, кто-то подкармливал. Многие, я уверен, скажут Юмашеву спасибо.

Листать нынешний «Огонек» грустно. Пестрый, как африканская птичка, и покрикивает так же назойливо, но не страшно. Ни особого смысла, ни серьезной тревоги от его угроз и «разоблачений». Крохотные заметочки о том, о сем, политическая тусовка, хроника президентской семьи. Таких журнальчиков «за бугром» — в каждом провинциальном городке, исполненных на хорошем полиграфическом оборудовании. У нас их тоже стало достаточно — все лотки ими завалены, и среди прочей продукции лежит «Огонек». Лежит!

Мне объясняют: время изменилось. Другая публика.

Я заговорил на эту тему с Жорой Целмсом, ему должно быть видней, он — едва мы за порог, пришел нам на смену в «Огонек». Я спросил этого карбонария эпохи наших совместных игр с Карпинским, понимал ли он, куда идет и к кому.

Жора спокойно принял мой немой упрек, не захотел себя причислять к воронью, слетающемуся на поклев, ответил, что истосковался по журнальной публицистике, а с нами или без нас, с Гущиным или без него, ему было все равно, и дал понять, что это его личное дело, он ни перед кем не в долгу и в праве поступать, как ему заблагорассудится.

Целмс много лет работал в редакции, управляя всей публикуемой «политикой». Над нашим «Огоньком», умершим вместе с нашим уходом, он откровенно посмеивался, как профессионал над наивными каракулями юного рисовальщика. Иногда мы встречались случайно. Однажды я поинтересовался, сколько же отваливают ему банкиры за нынешнюю работу. Жора назвал цифру — нам бы хватило на содержание полдюжины спецкоров. И тут я не удержался. «Жора! — сказал я ему. — А что, если бы генерал Бобков, который нас с тобою гонял, как зайцев, и который теперь тоже каким-то бизнесом занимается у Гусинского, если бы вместо того, чтобы выслеживать нас, держать ораву ищеек, потом устраивать разборку в комитете партконтроля, выгонять нас из партии, опять годами за нами следить, дал бы нам, каждому, в семьдесят пятом году по тысяче баксов зарплаты, может, мы бы утихли? И им обошлось бы дешевле! Как ты думаешь?»

Жора жизнерадостно захохотал.

Февральским утром, наверное таким же солнечным, как сейчас за окном, я приехал к Володе Чернову, а он повел меня на смотрины к Гущину. Лев птичкой уселся на спинку стула — странная манера — и, поджимая ноги, балансируя, говорил со мною в такой необычной позе. Потом я к ней привык. Что бы между нами затем ни происходило, я всегда оставался при мнении: без Гущина не было бы «Огонька» Коротича.

Но без Коротича и без нас Лев делал уже другой журнал. Секрет нашего опыта состоял в уникальном сплетении в один клубок людей и обстоятельств. А почему все в один миг разрушилось, превратилось в пыль, в банальный скандал — в одиночку не разгадать.

Сергей Клямкин, выпив рюмку привезенного мною из-под Суздаля добротного самогона, уверял меня, что редакция отражала процессы, происходившие в обществе. Мол, у нас, как и в стране, были свои противоборствующие группировки, свои идеалисты и отъявленные «рыночники». Борясь с большевизмом, мы — в методах — оставались большевиками. В какой-то момент Коротич, да и Гущин, оба потеряли к журналу интерес. И нам стали важнее «принципы», сама «разборка», а не наше общее детище. Я слушал Сергея и вспоминал.

Был в редакции красивый рослый мальчик по имени Дима Бирюков. Мне, в моей замороченности, он представлялся холеным барчуком, сколь ленивым, столь и бесполезным. С утра до вечера он просиживал в редакционной кофейне, в бесконечной болтовне. Он был в курсе абсолютно всех дел, знал буквально все, что происходило в конторе. И поэтому, я думаю, был вхож к Коротичу, любая интрига, в самом ее зачатии, тут же непроизвольно им выбалтывалась в аудиенциях у Виталия Алексеевича, к которому Дима был большой любитель ежедневно заходить. Лев Гущин ревниво оберегал Коротича от влияния таких людей. Это удалось — не без моей помощи — сделать в случае с Карауловым, но с Димой вышло иначе. Много раз над ним сгущались тучи. Терпение Гущина, казалось, иссякало и он готов был выгнать Бирюкова, которого считал бездельником, но Дима всякий раз выкручивался, то заболевал и на время исчезал из редакции, то находил защитника (однажды и я отправился к Гущину с просьбой повременить, дать парню еще шанс). Но главное было не в этом — главное состояло в том, что под маской вполне никчемного опереточного персонажа, каким Бирюков казался мне, скрывался опытный боец, морочивший нам голову. Я плохо знал прошлое этого парня, а он, оказывается, прошел лапинскую школу интриги на телевидении, где прежде работал, да и наш внутренний опыт использовал не зря. И когда обстоятельства позволили, он сбросил с себя камуфляж и в считанные месяцы конфликта, разразившегося в редакции, превратился в лидера оппозиции начальству, вцепился Гущину (как профсоюзный босс и защитник коллектива) в горло. Лев подставил себя. И Дима не промахнулся. Теперь мы, наивно полагавшие, что ратуем за справедливость, играли по сути не в свою игру, направляемые умелой рукой.