— Дорогой товарищ! Мы… мы… — тут голос мой предательски дрогнул. Выплыла, точно наяву, недавняя картина. Тоненькие пальчики… темная комната… слезы…
И еще другая, страшная: я в коридоре одна и этот страшный вой-стон, пронесшийся по гимназии.
Воображение подсказало больше: операционный стол и на нем бледную, окровавленную Раису.
Опять вспыхнуло во мне пламя… Опять я потеряла голову… Тома золочено-алых книг тяжело рухнули на пол… Мои руки получили свободу. Этими руками я обняла худенькую, затрепетавшую фигурку Раисы и прокричала, да, именно прокричала (я задохнулась бы, если бы сказала это тихо) громко, из самых недр души:
— Какие там еще речи… Мы тебя любим, милая наша… родная… и… и что ты здорова и видишь хорошо, рады этому безумно, все, все!
He знаю, что такого нашли они в этих словах, но они заревели все. Все до единой, считая и Раису.
Ревели и смеялись в одно и то же время, а Принцесса — та прямо захлебнулась от слез. Потом, когда успокоилась немного, подошла ко мне и сказала:
— Нет, вы невозможный! Совсем-таки невозможный Огонек. Но оставайтесь таким невозможным Огоньком всю вашу жизнь, всю жизнь!
Потом мы все перецеловали нашу прелестную Слепушу, растроганную нашей общей к ней любовью и вниманием до слез.
Второе событие. Без моего ведома показали Мартынову мой портрет Принцессы. Я пришла из столовой на урок рисования, запоздав немного, за это получила со стороны Юлии Владимировны замечание в классный дневник, а они, воспользовавшись моим отсутствием (я говорю про Живчика и Принцессу), сбегали в интернат и притащили мою картину. Когда я входила в класс, то уже инстинктивно почуяла что-то неладное. Во-первых, у них были смущенные лица, а во-вторых, Мартынов спиной к дверям держал полотно, ужасно похожее на мое.
Я вытянула шею, поднялась на цыпочки и заглянула.
Ах!
Моя картина!
Мне хотелось вырвать ее у него из рук, бросить на пол и сесть на нее как в лодку… Но взглянула на лицо Мартынова и замерла.
— Вы должны учиться… Бесспорно, учиться… серьезно, много… У вас талант большой, бесспорный. Слышите, Камская, талант! Я не должен был бы говорить вам этого и боюсь, что вы такая непоседа, такой живчик.
— Огонек… — подсказал кто-то из окружившей нас вмиг группы девочек.
— Ну да, Огонек, — улыбнулся старый художник, — и наверное, по живости своей натуры вы не так внимательно отнеслись бы к своему призванию, между тем это было бы грешно, Камская, не раздуть искру, данную вам Богом!
Он говорил серьезно, отрывисто, даже резко. А я стояла как дурочка, с широко раскрытым ртом, и сияла, как луна. Воображаю, что за умное лицо у меня было в ту минуту! Наверное, в нем уже не оставалось и тени трагического! И на Марию Антуанетту я походила, должно быть, как червяк на звезду.
Решено! Я сделаюсь художницей, если Золотая ничего не будет иметь против. А мечту о медицине пока спрячу в карман.
На уроке истории сразу два происшествия. Преподаватель истории, прозванный Гунном за его густую, лохматую голову и скуластое лицо, вызвал меня как раз в ту минуту, когда я мысленно видела себя в залах выставки картин и упивалась относящимися к моему произведению похвалами. Я уже слышала приятный гул от множества восторженных голосов. Среди этого гула разбирала:
— Скажите пожалуйста! Камская… Талант отца! Яблоко от яблони недалеко катится… И такая молоденькая! Почти ребенок! Поразительно, восхитительно, гениально…
И вдруг:
— Госпожа Камская. Скажите мне условия Тильзитского договора!
Я поднимаюсь растеренная, улыбаюсь и с блаженными глазами и глупым лицом (могу себе представить, как я выглядела в ту минуту!) восторженно смотрю на него — и ни слова. Только улыбаюсь.
Гунн кажется очень удивленным:
— Госпожа Камская? Вы не именинница сегодня?
— Нет! Нет!
Чтобы доказать ему, что со мною ровнехонько ничего не случилось, ничего, конечно, болтаю что-то такое, чего вовсе нет в заданном уроке. Его огромная голова колышется из стороны в сторону, а на скулах загораются пятна румянца. По всему видно, что он недоволен.
— Из уважения к прежним вашим заслугам я вам ставлю «три», но… но вы должны мне дать слово, госпожа Камская, что к будущему уроку выучите Тильзитский мир, слышите ли, назубок.
— Назубок! — вырывается у меня эхом так неожиданно глупо, что со всем классом делаются конвульсии от смеха.