Выбрать главу

Ах, если б он замолчал! Решительно не знаешь что отвечать даже, когда так нестерпимо ноют сапоги, то есть ноги, хотела я написать.

И опять это кружение, снова. Терпеть не могу танцев. Счастливица Принцесса, как она легко и грациозно держится на балу… И какая красавица! Этот золотой венчик из кос, как прелестно он идет к ее тонкому личику, а ее белое платье сидит, точно вылитое на ней!

Как должна быть горда Принцесса: танцует с физиком Николаем Николаевичем Фирсовым, который пользуется здесь, в гимназии, репутацией самого интересного человека. Но она ничуть не важничает, Марина, напротив, иногда ее глаза испуганно смотрят в мои.

— Что вы, Принцесса? — тихонько осведомляюсь я, когда мы, дамы, делаем «chaine» последней фигуре.

— Ах, это такая пытка, Огонек, танцевать с учителем! Такая пытка! — говорит она печальным голосом. — Того и гляди он начнет спрашивать о беспроволочном телеграфе или про динамомашину из прошлогоднего курса, а я ничего не помню, ни-ни! И потом я посадила себе пятно на буффе, когда ела апельсин, что, незаметно?

— Нет! Нет!

— Незаметно оттого только, что я держу руку все время так, чтобы прикрыть пятно. Огромное пятно, величиною с целый рубль, — убитым тоном заключает она.

Я успокоила ее как могла и пошла к моему кавалеру. И мы опять запрыгали и закружились с убийственной быстротой.

Бал кончился в три часа ночи.

Я не пришла, а едва ли не на четвереньках вползла в спальню. Принцесса помогла мне раздеться и посоветовала поставить мои красные, точно кипятком ошпаренные ноги в таз с холодной водой. Я так и сделала. Ах, как это чудесно освежает!

Наши еще не спят. Только малютки похрапывают в их спаленке как ни в чем не бывало. Бедняжкам не разрешили побывать на балу. Зато я, Принцесса и Живчик опустошили чуть ли не весь буфет в их пользу, и целая горка лакомств возвышается на каждом ночном столике у их постелей.

Я пользуюсь тем, что ноги мои утихли, беру перо, походную чернильницу и описываю следом за этими страницами сегодняшний бал моей Золотой.

Январь 190…

Тра-ля-ля-ля! Я готова кружиться вальсом, хотя не терплю вальса!

Я готова вертеться колесом по комнате!

Я готова проглотить целую ложку горчицы, перца или касторового масла!

Я готова выучить наизусть целую страницу немецких стихов!

И еще готова вымыть пол дочиста во всех комнатах интерната!

Я готова…

О, нет на свете такого дела, самого скучного и неприятного, которого я бы не исполнила теперь.

Тра-ля-ля-ля! Если есть на свете очень счастливые люди, то могу себя смело причислить к ним.

Письмо от Золотой. И еще какое!

«Он» сдержал слово! «Он» кому-то что-то сказал и… в результате Золотая получила приглашение приехать сюда, в Петербург, Великим постом для дебюта.

Ура! Ура! Ура! Я увижу ее через два месяца, не позднее! Увижу мою Золотую! Не кого-нибудь, а ее… сокровище мое, сердечко мое, душу мою — мамочку.

Когда я читала письмо, я вся дрожала. Потом, когда закончила, велела Живчику и Финке держать меня крепко-крепко, чтобы я не вышибла лбом рамы и не выскочила из окна!

Сегодня напишу длинное-предлинное письмо Золотой, всю мою радостную душу в нем вылью!

Январь 190…

Сегодня опять событие. И не одно, а целых четыре.

Во-первых, Раиса Фонарева впервые присутствовала в классе. Было странно видеть ее без очков и без ее зеленого зонтика, сидящей среди нас с ее милой остренькой мордочкой лисички. А она премиленькая. И очки, и зонтик безобразили ее. Надо было видеть, с какой трогательной заботливостью отнеслись к ней наши педагоги. Ее расспрашивали о состоянии здоровья, о том, как она теперь видит, не трудно ли ей читать по книге и то, что написано на доске. Может быть, ей переменить место, сесть на скамью, где нет солнца, и все в этом роде.

А мы сделали ей целую овацию.

После утренних уроков в большую перемену решено было поднести ей Тургенева, предварительно сказав речь. Говорить речь должна была я. Почему я, а не кто-нибудь другой, я и до сих пор хорошенько не понимаю.

Кажется оттого, что я хорошо читаю стихи. Но ведь стихи и речь — это разница немалая… Я пробовала доказать им это, но они и слушать не захотели.

— Вы, вы должны держать речь, и никто другой, — кричали они так громко, что сторож прибежал в класс узнать, не забралась ли сюда бешеная собака.

Нечего делать, я должна была покориться! Припомнилась история как мы чествовали дядю Витю в двадцатилетие его артистической деятельности и какие речи тогда произносились.

И я решила действовать в этом роде.

— Дорогой товарищ! — начала я, держа Тургенева, все его золочено-алые тома, у груди, обхватив их весьма неуклюже руками и упираясь изо всех сил в верхнюю книгу подбородком.

— Дорогой товарищ! Мы… мы… — тут голос мой предательски дрогнул. Выплыла, точно наяву, недавняя картина. Тоненькие пальчики… темная комната… слезы…

И еще другая, страшная: я в коридоре одна и этот страшный вой-стон, пронесшийся по гимназии.

Воображение подсказало больше: операционный стол и на нем бледную, окровавленную Раису.

Опять вспыхнуло во мне пламя… Опять я потеряла голову… Тома золочено-алых книг тяжело рухнули на пол… Мои руки получили свободу. Этими руками я обняла худенькую, затрепетавшую фигурку Раисы и прокричала, да, именно прокричала (я задохнулась бы, если бы сказала это тихо) громко, из самых недр души:

— Какие там еще речи… Мы тебя любим, милая наша… родная… и… и что ты здорова и видишь хорошо, рады этому безумно, все, все!

He знаю, что такого нашли они в этих словах, но они заревели все. Все до единой, считая и Раису.

Ревели и смеялись в одно и то же время, а Принцесса — та прямо захлебнулась от слез. Потом, когда успокоилась немного, подошла ко мне и сказала:

— Нет, вы невозможный! Совсем-таки невозможный Огонек. Но оставайтесь таким невозможным Огоньком всю вашу жизнь, всю жизнь!

Потом мы все перецеловали нашу прелестную Слепушу, растроганную нашей общей к ней любовью и вниманием до слез.

Второе событие. Без моего ведома показали Мартынову мой портрет Принцессы. Я пришла из столовой на урок рисования, запоздав немного, за это получила со стороны Юлии Владимировны замечание в классный дневник, а они, воспользовавшись моим отсутствием (я говорю про Живчика и Принцессу), сбегали в интернат и притащили мою картину. Когда я входила в класс, то уже инстинктивно почуяла что-то неладное. Во-первых, у них были смущенные лица, а во-вторых, Мартынов спиной к дверям держал полотно, ужасно похожее на мое.

Я вытянула шею, поднялась на цыпочки и заглянула.

Ах!

Моя картина!

Мне хотелось вырвать ее у него из рук, бросить на пол и сесть на нее как в лодку… Но взглянула на лицо Мартынова и замерла.

— Вы должны учиться… Бесспорно, учиться… серьезно, много… У вас талант большой, бесспорный. Слышите, Камская, талант! Я не должен был бы говорить вам этого и боюсь, что вы такая непоседа, такой живчик.

— Огонек… — подсказал кто-то из окружившей нас вмиг группы девочек.

— Ну да, Огонек, — улыбнулся старый художник, — и наверное, по живости своей натуры вы не так внимательно отнеслись бы к своему призванию, между тем это было бы грешно, Камская, не раздуть искру, данную вам Богом!

Он говорил серьезно, отрывисто, даже резко. А я стояла как дурочка, с широко раскрытым ртом, и сияла, как луна. Воображаю, что за умное лицо у меня было в ту минуту! Наверное, в нем уже не оставалось и тени трагического! И на Марию Антуанетту я походила, должно быть, как червяк на звезду.