На фоне закрытого продмага сидел старик. На стуле о трех ножках с какой-то, видимо, свалки. Два ржавых ведра дном вверх. Старик на них ноги поставил, отдыхал. Под стулом пустая поллитра.
— И не падает! Какое врожденное чувство равновесия! — восхитился я.
— Вы все ослите… — с неожиданным раздражением пробормотал Аверченко. — С полным омерзением и безо всякого веселья писал я последние свои жалкие рассказики… Каждый вечер думал о самоубийстве. Пил горькую. Да, да, хуже вас пил…
— Почему вы уехали? Страх?
— Страх, конечно, перед большевиками, и ЧК свою роль сыграла, но… Тут уж верьте на слово русскому писателю. И еще одна причина. Всю литераторскую жизнь, да и до нее, я изучал русского дурака в его нормальной, привычной, а для меня удобной обстановке. А тут совершенно новое поле для наблюдений: русский дурак в ненормальной, непривычной для него обстановке. И для меня самого, гм, не самой удобной.
— А у вас никогда не возникало желания принять участие в борьбе классов?
— Я сын купца, маленького, но купчика. И этим все сказано.
— Браво! Но надеюсь, что при мне вы политикой заниматься не будете.
— Еще раз заверяю вас: не буду. Не входит в цели. Одно желание: закопаться.
Я вздрогнул. Вот он о чем! Я должен ему помогать на Волковом кладбище закопаться! Я о Богословском-то мечтать не смею! Только бы в печке не сожгли, золотые коронки и мосты вырвав без всякой анестезии из пасти перед зевом крематория…
Кладбище оказалось закрыто на просушку.
Про саму вывеску закрыта напросушку! он заметил, что в его время вывешивались не менее странные извещения. Например, раньше в скверах писали: на велосипедах по нем не ездить.
Мы встали у закрытых ворот и увидели молодого человека, который выходил из кладбищенской церкви.
На шее молодого человека висела связка пипифакса.
— У русского кладбища ни единого нищего! А какое замечательное по смелости богохульство! Войти в храм, обвешавшись пипифаксом! Я хочу поговорить с этим молодым человеком и пожать ему руку!
— Ваше право, — махнул я рукой.
Молодой человек вышел на паперть, истово крестясь.
— Какое бесстрашие перед лицом тысячелетий! — прошептал Аверченко. — Позовите его! Я сам не решаюсь.
Я позвал молодого человека.
Он послушно перелез через ограду и сел с нами на скамеечку среди голубиного воркующего стада.
Дальше произошло недоразумение, ибо молодой человек оказался фанатически верующим и никак не мог взять в толк, чем так восхищен его собеседник. Пипифакс он купил по дороге к обедне, ибо туалетная бумага дефицит, это и дураки знают.
— Тот, кто идет против силы, тот всегда праведник.
— Против и дураки ходят, — уклончиво сказал молодой человек, который заканчивал, как выяснилось, духовную семинарию. — А дураки часто злы и не правы…
— Юродивые? Злы?
— Юродивые не были дураками. Они притворялись. Как вы сейчас.
— Простите, это очень сложный и темный вопрос, но мы уклоняемся от темы… Я просто хочу пожать вам руку и сказать, что ваше лицо напоминает мне Джордано Бруно на костре!
— Хорошо, что не Коперника, — мрачно сказал молодой семинарист, распихивая туалетную бумагу по карманам. — Хотите рулончик? — предложил он, делясь по-христиански дефицитом. Правда, один рулончик никак не влезал в карман, а ехать в трамвае с таким товаром молодому человеку явно не хотелось. Трамвай — не церковь, можно и на коварный девичий язычок нарваться.
— Он меня провоцировал? — спросил Аверченко, когда молодой человек удалился.
— Не похоже.
К нам подошел милиционер.
Он явно привык к сумасшедшим на вверенной ему территории, поэтому не оробел, когда я начал объяснять ситуацию:
— Это тело русского писателя эмигранта Аверченко. Он на Литераторских мостках закопаться хочет — только и всего.
— Не положено, — сказал милиционер и потянул носом. — Проходите, граждане!
— Вот мой писательский билет, — очень вежливо сказал я. — А господин действительно иностранец. Он специально прилетел, чтобы посмотреть на могилки Добролюбова и Белинского.
— Не положено, не могу, — сказал мильтон. — Они сохнут.
Я подмигнул ему и вдруг ткнул пальцем себе за спину, гаркнул Аркадию Тимофеевичу:
— Глядите! Какая птичка удивительная летит!
Он инстинктивно оглянулся, а я в тот же миг сунул мильтону пятерку. Тот так же мгновенно ее спрятал.
— Ладно, мистер-твистер, если уж специально прилетели из-за границы… Пойдемте. Сопровожу.
И он повел нас от ворот к дыре в ограде и, набивая цену, рассуждал о том, что не так-то просто нынче попасть на Волково кладбище. А вот на Новодевичье в Москве пропускают тоскующих родственников только по спецудостоверению МВД СССР.
— Странное время для просушки — июль, — заметил Аверченко.
— Почему? — удивился страж порядка. — Во-первых, вчера был дождь, а во-вторых, весь коллектив отправлен на прополку моркови в подшефный колхоз.
— Кто на прополке, жмурики? — поинтересовался я.
Мильтон с нами распрощался у дырки в ограде.
Я достал закурить.
— Смерть… смерть… — тихо сказал Аверченко. — И знаете… некрасива она ужасно. Вот тут Господь дал промах. Конечно, без смерти нет нравственности, но зачем он ее такой некрасивой сделал?
— Рождение тоже ужасно некрасиво. Ну, полезли? Поздно уже…
Мы пролезли в дырку и вышли к абсолютно сухой, усыпанной прошлогодней листвой дорожке.
— Хочу Власа проведать, — тихо сказал Аверченко.
— Кто такой? — не понял я.
— Да был дружок у меня. Дорошевич, фельетонист. Он перед смертью Чуковского пугал. Тот пришел его навестить и все допытывался: Что, Влас Михайлович, в ближайшее время делать собираетесь? А он помирать собирался и сказал дотошному Корнею, что будет слонов кормить рисовой соломой, они у него перед дворцом по бархатной дорожке ходят…
— Сумасшествие изображал?
Аркадий Тимофеевич посмотрел на меня неприязненно и сказал:
— Прятался он от НИХ — можно ни о чем не думать, ни за что не отвечать… Спасительный прием.
— Вообще-то, — сконфузился я, — этот прием и у нас используют… Правда, не по своей воле…
Могилу Дорошевича нашли быстро. Похоронили его в месте весьма почетном, между Добролюбовым и Белинским. Благодаря этому соседству могила, видимо, и сохранилась.
Аверченко тихо постоял и наконец вымолвил:
— Хоронили его рабфаковцы. На санках в тусклый февральский день гроб провезли через весь город… Пойдем отсюда, Виктор Викторович.
Аверченко ссутулился и вообще сник.
— И я один перед концом был. Некому было сказать последние мысли, чувства и жалобы умирающему в ясном сознании художнику, не умеющему и не желающему простить миру уродства жизни…
Когда вылезли назад через ограду и отдышались, Аверченко сказал:
— Это какое-то трупохранилище, а не кладбище. Ах, простите! — с этими словами он снял с меня черный французский берет, купленный мною как раз в Праге, и ласково поцеловал в темя.
— Зачем вы? Я не привык и…
— Славный вы человек. Дай вам Бог всего такого…
Продмаг нашли открытым. Взяли две бутылки кефира. Выпили.
Полегчало.
— Есть еще одна мечта. Мне в полицейский участок попасть, околоточным воздухом подышать. Крепкий дух, но приятный. Тут тебе и сапогом кожаным, и махоркой, и вообще. Родной это дух, братец вы мой возлюбленный, околоточный. Ни на какой букет его не променяешь!