Выбрать главу

Вообще— то Мария Ефимовна не просто грубоватая дама, а нормальная сволочь. Однако последние полвека нас с ней связывают такие интимные узы, что отрицательного в ней я просто не замечаю, вернее, закрываю на это глаза. Как и Ираида Петровна Мубельман-Южина.

Где и как сошлись и подружились старушенции, не знаю. Ясно только, что действует тут диалектический закон единства противоположностей. Ежели Ефимовна перелает любого боцмана или продавщицу продмага, то Ираида являет собой эталон петербургской интеллигентки, говорит с французским прононсом, сохраняет лорнетку и цыганскую шаль дореволюционных времен. Любимое воспоминание ее связано с лавровым листом. В семействе никогда не покупали лавровый лист в лавке колониальных товаров, так как ее троюродного дядю Сумбатова-Южина поклонницы заваливали лавровыми венками после каждого спектакля, и проблем со специями не возникало.

Старушенции сожительствуют с тех пор, как Ефимовна стала на мертвые якоря в Питере.

Мимоза отдала концы от туберкулеза аккурат в ночь с пятницы на субботу. Выслушав скорбную новость по телефону, я сказал, что приду, но не один.

— Приходи хоть с Анной Герман, — сказала морячка угасшим голосом и брякнула трубку.

— В мои времена весной в Париже все порядочные дамы оказывались брюхатыми, — говорил между тем известный в свое время юморист.

— У нас тоже. И порядочные, и непорядочные. Закон природы.

— Всегда любил женщин, мон шер. Эх, какая это радость в жизни!

— Кроме того, они хорошее снотворное. А если вы не перестанете поливать себя моим капитанским одеколоном, я брошу вас на произвол судьбы.

— Родной мой, я же чувствую, что от меня нафталином тянет! А мы, как я слышал, к дамам собираемся.

— Перегаром тянет, а не нафталином. А дамы мои привыкли к любым запахам.

8

До Фонтанки мы добрались без приключений.

Жила Мария Ефимовна напротив цирка в типично достоевском доходном доме, где в каждой коммуналке по тридцать персон.

Вход в квартиру со второго двора, где бочки-контейнеры с мусором, гниют еще новогодние елки, валяются устаревшие газовые плиты и торжественно стоит третий год почти целый унитаз.

И над всем этим безобразием щеголеватые, на железе плакаты:

Работай ТОЛЬКО в спецодежде и каске.

Складирование материалов ПРОИЗВОДИТСЯ

в строгом соответствии с правилами тех. без.

А ниже еще одна жестянка:

Ответственный за техническое

состояние мусорохранилища…

— Это сколько же металла-то пошло на всей необъятной родине, ежели над каждой свалкой такие, гм, аншлаги висят.

— Много, — сдержанно сказал я. — Это называется наглядная агитка.

Перед Аркадием Тимофеевичем я уже всякий стыд потерял и потому чувствовал себя в своей тарелке. Да и пьяны мы с ним были в лоскутья. Но в силу того, что мяса на покойнике было много больше, чем на мне, он еще не впал в угнетенное состояние, а я уже впал. И потому стал раздражаться.

— Вот, Виктор Викторович, — сказал Аверченко, подняв лорнетку и оглядывая свалку, — вы натюрморты любите рисовать — цветочки там: читатель ждет уж рифмы розы — на вот возьми ее скорей и так далее. А здесь я вижу истинный натюрморт, то есть вполне мертвую природу, ибо более мертвого, нежели треснувший стульчак на фоне кирпичной стены, я даже на том свете не видел. Вот, милсударь, и рисуйте. Это и до вашей, простите, литературы касается. К натуре вам надо ближе! Хватит Чайльд Гарольда разыгрывать перед чувствительной публикой. Федор Михайлович свою эпилепсию в добрую тыщу печатных листов превратил, не слезая с нее, как казак с лошади. Да-с. Вот и вы расскажите про свой алкоголизм без стыда и совести, из первых рук, так сказать. Настоящий натюрморт выйдет, не хуже Снейдерса?

— Сейчас, — говорю, — вы именно такой натюрморт и увидите. Собирайтесь, коллега, с силами, ибо такого жилища вы и в Константинополе не видели.

Мы поднялись по темной лестнице. Пахло, конечно, мочой и кошками.

Дверь была не заперта. Отворил я ее и показал Аверченко туманно-космическую даль коридора-туннеля в коммуналке. Объяснил, чтобы лорнетку свою спрятал подальше и вообще держался без гонора, ибо тут мир самый что ни на есть демократический.

— Вас понял, — говорит. — Давайте постоим минутку, отдышимся. Я все-таки без привычки…

Я стал прислушиваться. Из коридора-туннеля доносилось церковно-заунывное старушечье пение. Лампочка где-то горела тусклым, пыльным светом.

— Русские в демократию перелицовываться всегда умели моментально, — сказал Аркадий Тимофеевич и потерся спиной о сырую штукатурку. — Помню, когда в ноябре девятьсот седьмого года открывали Думу, то Милюков приехал на торжество в смокинге. И вдруг видит, что большинство русских демократических депутатов — в сюртуках, а кое-кто и в сапогах бутылкой. И что, вы думаете, он, умница, делает? Спустился к швейцару, дал ему двадцать пять рублей, чтобы тот ему срочно сюртук привез из дома. Да-с, а, между прочим, двадцать пять рублей — это превосходный ужин с дамой в Медведе…

— Опять вы поехали не туда, Аркадий Тимофеевич, — сказал я. — Право дело: надоело. Объясните лучше: где этот умница переодевался потом? В сортире? Или в Думе, как в театре, уборные для депутатов были и гримерные?

— Действительно: где? — несколько даже всполошился Аверченко. — Я как-то про место действия и не подумал… Вероятно, вы правы — в сортире переодевался, но куда он тогда смокинг дел?…

— Хватит, пошли.

В комнате было полутемно, пахло ладаном.

Сбоку от двери стоял фикус. Фикус — растение тропическое, но почему-то глубоко внедрился в российскую почву. При помощи кадки.

В комнате, где жили мои старушки, было две экзотические вещи. О фикусе я уже сказал. А на стене висела единственная сохранившаяся реликвия — копия с картины Бенуа Павел I на параде перед Инженерным замком. Очень, между прочим, хорошая копия. Старушки в трудную минуту жизни пытались загнать ее одному сумасшедшему коллекционеру, выдавая, естественно, за подлинник. Но собиратель оказался не таким идиотом, как на первый взгляд казалось…

Вру! Они не выдавали картину за подлинник, а были уверены в том, что так и есть на самом деле. Помню, как Ираида Петровна расстроилась, когда выяснилось про копию, пила валериану с ландышем и все приговаривала: Боже! Дура старая! И я целый век векую с подделкой! И это я! Я, которая никогда в жизни поддельных бриллиантов не носила!

Отпевали и отпивали Мимозу Мария Ефимовна, Ираида Петровна и плотник Савельич, их сосед. Он уже сделал для макаки гробик — без архитектурных излишеств. Укутана была Мимоза в черно-траурный кружевной старинный шарф, который, вероятно, принадлежал еще бабушке Ираиды Петровны. Гробик стоял, как положено, на столе. А перцовку старухи с плотником глушили, сидя рядом на диване.

Я поздоровался и представил дамам Аверченко начинающим писателем из инженеров-горняков с Донбасса, — который, мол, приехал ко мне за внутренней рецензией на производственный роман под названием Уголь.

Аверченко скривился немного, но стерпел.

Я вытащил бутылку с коньяком. У Аркадия Тимофеевича оказалась тоненькая церковная свечка.

— Какой это гроб? Черт-те стулья! — сказал я плотнику, когда мы с Аркадием Тимофеевичем выпили за помин души макаки.