С Мишениным было сложнее. Взгляды товарищей он не то чтобы не разделял, но откровенно робел перед грандиозными перспективами. Даже в обычном трепе относительно будущего во всяких мелочах чувствовалась мишенинская неуверенность. Порою Ильич беспричинно просил прекратить разговор о будущих успехах, но товарищам было очевидно - Вова боится сглазить. При всем при том душа математика рвалась сохранить империю. Зачем это было надо вовиной душе, ее хозяин объяснить не мог. Невнятные объяснения по поводу скудности жизни в советское время убедительными не казались. При этом на словах Ильич отдавал себе отчет в нежизнеспособности монархии, но сердцу не прикажешь. Увещевания друзей действовали слабо, а обсуждение порою перерастало в серьезный мужской разговор.
- Уважаемый Владимир Ильич, мне по хрену, о чем тебе мечтается. Но если ты, сучара, кому-то лишнее ляпнешь, я лично выдеру твои размножалки!
Вежливое обращение, сдобренное матерными военно-морскими афоризмами, действовали на Ильича отрезвляюще. Он обижено замолкал, но через недельку - другую начинал заход с другого борта.
Перед покушением на Великого князя Сергея Александровича математик едва не сдал своих единовременников с потрахами, так ему мечталось стать то ли спасателем, то ли Спасителем. Последнее вернее. На счастье Ильич подцепил в ночлежке какую-то заразу и свалился в горячке. Скорее всего, у Ильича была ослабленная форма брюшного тифа (дома, перед поездкой в Уганду, ему вкатили пару прививок). Местное медицинское светило долго перечисляло знакомые симптомы и удивлялось, отчего они не привели к летальному исходу. Друзья тоже удивлялись, но заразу не подцепили.
После трех дней бреда Ильич вдохновенно принял заботы вдовой купчихи Настасьи Ниловны. У нее друзья снимали 'деревяшку' с печным отоплением. Для друзей это был знак свыше. Для Ниловны это также был знак. Может, и не знак, но между Вовой и Настасьей вспыхнуло большое чувство. Можно сказать, пробудилась первая в этом мире любовь! Зверев по этому поводу высказался прочувственно, с добротой, но получилось на манер матерной частушки.
Однако не только Мишенин размышлял о вмешательстве в историю, грешили этим и Зверев с Федотовым.
Мысли Бориса правильнее было бы назвать размышлизмами, столь они были неопределенны и полны сомнений. Будучи сторонником идеи социальной справедливости, он с почтением относился к выводам Карла Маркса. Вместе с тем, он весьма критично оценивал природу человека. У Бориса не было сомнений в том, что физиология человека внутренне ориентирована на противоположные начала: с одной стороны, потребность поделиться, с другой - отобрать и поработить.
Превалировало ли второе или жадность в принципе была активнее - распознать такие тонкости Федотову не случилось. Поначалу он хотел немедленно сойтись с революционерами, но вовремя одумался, осознав собственную полную безграмотность в части понимания местных реалий. Он вдруг осознал, что даже не помнит, взял ли уже товарищ Ульянов свой знаменитый партийный псевдоним. Как оказалось, его представления о героях и движущих силах этой революции также были далеки от совершенства.
В итоге он решил с выводами не торопиться, но к этому миру присмотреться. Вдруг что да придумается.
Зверев мыслил категориями морпеха, т.е. нормального молодого человека начала XXI века. На монархию, как и на идею соц. справедливости ему было глубоко плевать. Он полностью поддержал Федотова по-настоящему заработать. Но вот с гибелью Императорского флота душа морпеха была категорически не согласна. Разговоры по этому поводу порою протекали весьма бурно.
- Борис, но почему через газету не предупредить о позорной сдаче Небогатовым эскадры Императорского флота? Ведь можно же спасти несколько боевых кораблей.