— Мне сказали, — начал Путешественник нерешительно, — что, э-э, здесь я могу увидеть Герострата…
Раб окинул Путешественника быстрым взглядом, ни слова не говоря, подался назад и захлопнул дверь.
Путешественник в растерянности топтался на месте, прислушиваясь к доносящимся из-за стены голосам.
Внезапно дверь снова распахнулась, и тот же раб, но уже в полупоклоне и с льстивой улыбкой пригласил Путешественника внутрь.
Они прошли по перистильному дворику с мозаикой и бассейном. Путешественник отметил фигурные росписи на стенах и стоящие в нишах дорогие вазы и статуэтки. Андронов в доме было два. “Богато”, — подумал путешественник. Раб провел его в меньший андрон и удалился.
Путешественник напрягал зрение, привыкая к полумраку помещения, а чей-то сочный голос возносил хвалы богам, пославшим гостя в сей скромный дом, к сему скромному пиршеству, и предлагал гостю устраиваться поудобнее и присоединяться. Глаза наконец привыкли к освещению, и Путешественник рассмотрел говорившего. Им оказался жизнерадостной наружности толстяк, привольно развалившийся на деревянной клине.
По всей видимости, хозяин дома.
Лицо его лоснилось самодовольством, он размахивал в воздухе пухлой лапой, а в другой держал солидный кусок баранины.
Кроме него, в андроне был еще один человек, он тоже возлежал на клине, но поза его была какой-то деревянной. Был он худ и изможден, во всклокоченной его шевелюре, в горящем взоре и наконец в голодном остервенении, с которым он обгладывал засушенную рыбу, читалась какая-то неудовлетворенность. Это мог быть только Герострат. Путешественник замер от восторга — настолько портрет Герострата был близок к тому, который он заочно нарисовал. Типичный образчик распространенного в древности психотипа. Мнительность, тревожность, склонность к паранойе. Тайная мания величия, жажда славы и поклонения…
Между тем, хозяин что-то сказал и замолчал, как бы чего-то ожидая. Путешественник понял, что ему представились и ждут, что он назовет себя. Досадуя, что прослушал имя хозяина, он вернулся к действительности и несколько сбивчиво назвал свое вымышленное имя, данное ему в отделе адаптации, а еще сообщил, что он приехал из Афин, прослышав о ведущейся реконструкции храма Артемиды, после которой означенный храм обещает стать восьмым чудом света. Вот он и решил посмотреть…
При этих словах толстяк необычайно оживился. Он вскочил на ноги, собственноручно придвинул свободную клину поближе к столику с яствами и вином и помог Путешественнику возлечь на нее с максимальными удобствами. И при этом непрерывно болтал, вознося хвалы богам, за то, что они направили Путешественника именно в его дом…
— …ты не ошибся, афинянин, вот именно восьмым чудом света! Я всегда говорил презренным скептикам и завистникам, что мой храм прославится больше прежнего и станет действительно украшением Эфеса…
— Твой храм, почтеннейший? — не понял Путешественник. — Поясни, что ты имеешь в виду.
Толстяк поведал, что он является главным подрядчиком ремонтных работ и поставщиком строительных материалов и что тем самым он как бы сопричисляется к лику зодчих, возведших храм пару веков назад.
Путешественник вспомнил слова унылой личности в храме и едва сдержал улыбку. Он посмотрел на толстяка внимательно, потом бросил быстрый взгляд на тощего, вперявшего отрешенный взор в какие-то удаленные пространства.
— Тот, значит, ремонтирует, — подумал Путешественник, — а этот сожжет…
Вслух же произнес несколько ничего не значащих фраз, выражающих приятное удивление и умеренный воеторг.
Хозяин продолжал распинаться про достоинства будущего храма, пока наконец тощий его гость не сверкнул злобно глазами и не проворчал как бы про себя, но вполне разборчиво:
— Ну, если этот хлев станет восьмым чудом света, то я уж точно стану Гомером!..
Толстяк захохотал.
— Не слушай его, афинянин, ведь он у нас поэт, и стало быть, толку в вещах не разумеет.
(“Так он еще и поэт!” — подумал Путешественник.)
— И вот рассуди нас, странник, — продолжал толстяк, — мы тут с ним поспорили до твоего прихода, и наш пиит аж надсадился, доказывая, что самое ценное на свете — это слава, и что ничто другое с нею не сравнится…
(“Вот оно, — подумал Путешественник. — Наконец-то!”)
— Да! — воскликнул тощий. — Я так считаю, и я прав, и не тебе, торгашу, об этом судить!..
Хозяин, веселясь, повернулся к поэту.
— Что такое твоя слава, пиит? Плащ, который можно надеть? Кусок мяса, который можно съесть? Женщина, которую можно…? Хе-хе… Или золото, за которое можно купить и то, и другое, и третье? Покажи мне славу! Дай мне ее пощупать, понюхать, попробовать на вкус… Золото — вот что главное в этом мире. Если у тебя будет золото, то все тогда будут тебя уважать и никто не вспомнит, что ты был когда-то простым пастухом… А слава твоя — дуновение Эола. Даром мне ее не надо. И дураком я почитаю того, кто жизнь свою тратит, за нею гоняясь.
В продолжение всей речи хозяина поэт беспрерывно менялся в лице. Он то бледнел, то наливался краской, то стискивал зубы, то начинал ими скрежетать…
И наконец взорвался.
О, как вращал он зрачками, как сверкали белки его глаз! Как судорожно стискивал он кулаки! Он задыхался.
— Ты… ты… пес! Винопийца! Варвар! Паук-кровосос! Бурдюк с нечистотами, червь! Как смеешь ты, презреннейшее отродье, рассуждать о том, чего не разумеешь?! Бессмертные боги! До какого срама я дожил, коль скоро внимаю рассуждениям торгаша о славе Как будто ведомо ему хоть что-то о славе, вечности, бессмертии…
Поэт, уже не глядя на хозяина, продолжал с горечью, обращаясь к кому-то невидимому:
— Слава… Бессмертие… Видят боги, что я достоин их не меньше, чем Гомер и Пиндар… И только козни гнусных завистников и непонимание тупой черни… Только из-за этого прозябаю я в безвестности… Доколе же, о боги, буду я существовать на подачки дураков и внимать речам невежд? (Оборачиваясь к хозяину и вновь заводясь.) Вроде этой вот жирной твари… Доколе, о боги, будете вы благоволить к таким вот подонкам, недостойным лизать прах у ваших сандалий, и отказывать в милости преданным служителям своим?..
Настала очередь взорваться хозяину.
— Сам пес! — заорал он. — Раб! Грязный оборванец без роду и племени! Как смеешь ты нести на меня хулу в моем же доме?! За моим пиршественным столом! Вон из дома моего, грязная тварь! Эй, слуги, рабы!.. Взять этого негодяя! Выбросить его вон!
Набежали слуги и, теснясь и волнуясь, заломили поэту руки за спину и с громкими криками, угощая несчастного пинками да тумаками, повлекли к выходу, проявляя рвение, усердие и искреннюю радость рабов, которым позволили поизмываться над вольным.
Когда умолк шум во дворике, Путешественник осторожно спросил хозяина:
— Не слишком ли ты сурово покарал беднягу Герострата?
Толстяк нахмурил брови:
— Герострата?! Ты, видимо, что-то напутал, почтеннейший… Причем здесь этот поэтишка? Герострат — это я.
Удар дубиной из-за угла произвел бы на Путешественника меньшее впечатление, чем эти слова. Земля ушла из-под его ног.
— Как же… — пролепетал он, — а… а как же тогда его зовут… этого..
— А ты, почтеннейший, при следующей встрече у него самого спроси, — злобно ответил Герострат. — Он очень любит такие вопросы. Ведь он считает, что его имя должно греметь по всей Ойкумене…
Он яростно засопел и, видимо, чтобы потушить пламя праведного гнева в груди, сделал добрый глоток из пелики.
Вконец смешавшийся гость последовал его примеру, и некоторое время они молча пили и закусывали. Путешественник во времени мучительно придумывал, что бы такое сказать, дабы загладить неловкость, но это было излишним. Вино и природный оптимизм скоро снова повергли хозяина в благодушное настроение, он, кликнув рабов, велел переменить блюда и позвать танцовщиц и кифаристов.
Пиршество продолжалось, и развеселившийся хозяин болтал без удержу, хвастал напропалую, ел и пил за троих.
Путешественник же в попойке участвовал как-то машинально. Он ел, пил и поддакивал хозяину, но занят был своими мыслями. Все его концепции рухнули, и он ощущал себя в невесомости. “Как, — думал он, поглядывая на хозяина, — это и есть Герострат? И этот жизнерадостный сангвиник, довольный собой и окружающим, должен сжечь храм Артемиды, чтобы обресть вечную славу?! Бред! Может, в Эфесе есть еще один Герострат, и я напрасно здесь время теряю?..”