— Я стал причиной огромного горя. Настало время избавиться от меня. Я хочу, чтобы суд ускорил свою работу.
Затем некоторое время процесс шел с завидным спокойствием. Давали показания люди, работавшие с Чикатило. Они все как один повторяли: этого человека нельзя было назвать ни доброжелательным товарищем, ни приличным работником, но они и представить себе не могли, что он и есть тот самый ростовский маньяк. Они на удивление мало могли припомнить о человеке, который столько лет проработал с ними бок о бок, Чикатило вообще не производил никакого впечатления, теперь, к своему ужасу, они понимали — почему.
Не сумев помешать ходу процесса, Чикатило опять сменил линию поведения и принялся жаловаться на ночные кошмары, галлюцинации, бессонницу. Он утверждал, что КГБ бомбит его камеру какими-то лучами. Он требовал переводчика, который одинаково хорошо владел бы двумя языками, украинским, родным языком Чикатило, и абиссинским — по-видимому, то было желание оскорбить судью Акубжанова, фамилия которого и смуглый цвет лица выдавали восточное происхождение. Чикатило начал говорить по-украински, выкрикивал: «Хай живе вильна Украина!» — и даже начал было отращивать на украинский манер висячие усы.
«Вместе со мной надо судить и милицию — за то, что она это допустила!» — объявил Чикатило, задев тем самым весьма болезненный для ростовской милиции вопрос. Замечания Чикатило стали заголовками в ростовских газетах, которые отметили, что Чикатило отдает явное предпочтение газетам «Правда» и «Известия» по сравнению с «Вечерним Ростовом». Чикатило оживлялся, когда видел, что на него в его клетку направлены фото- и кинокамеры, или когда замечал, что корреспонденты делают записи. Средствам массовой информации нравился Чикатило, а Чикатило нравились средства массовой информации. Стремление к славе было последним преступлением убийцы.
— Я — не гомосексуалист! — кричал Чикатило на одном из заседаний, снимая штаны в железной клетке (причем нижнее белье он предварительно снял в камере). Его вывели прочь и на несколько дней запретили присутствовать на суде.
— У меня молоко в грудях, я должен родить, — заявил Чикатило после своего возвращения, вызвав этим сенсацию в зале заседаний, прессе и стране.
«Побыть бы с ним пять минут наедине, — подумал Костоев, — и он прекратит эту бессмыслицу, которую, может быть даже помимо своего желания, подсказал ему Бухановский, специалист по транссексуализму и саморекламе».
Костоеву было ясно, что Чикатило, сделав все, чтобы сорвать суд и посеять сомнения в его беспристрастности, теперь решил до конца играть роль сумасшедшего.
Сбывались наихудшие опасения Костоева: суд проходил без должной серьезности, без должного уважения к юридическому процессу. Из этого своего мнения Костоев секрета не делал, и высказал достаточно ясно в том же интервью, в котором отделал Бухановского. В заключение журналист спросил его:
— Вы утверждаете, подобно тому как война 1905 года с Японией вскрыла гнилость царизма, так суд над Чикатило выявил пороки нашей правоохранительной системы и общества?
— Примерно так, — ответил Костоев.
Был Кавказ, был август, и был Костоев, которому в этот день исполнилось пятьдесят лет — важный рубеж, полвека, — жить, даже если и в этих горах, оставалось намного меньше. Погода стояла великолепная, и по вечерам во дворе при свете звезд мужчины ели бараний шашлык и пили коньяк.
То были бы прекрасные дни для Костоева, но их омрачало напряжение, с каждым днем нараставшее на границе между Ингушетией и Осетией. Там уже возникали инциденты, раздавались выстрелы, гибли люди.
Друзья были против того, чтобы Костоев брал на себя какую-либо политическую роль, они говорили:
— Исса, ты теперь генерал, ты рожден для того, чтобы бороться с преступностью. Но политика — это значит один компромисс за другим, это не для тебя.
Костоев понимал их логику, но существовала еще и другая логика, та, с которой он сталкивался в процессе своей работы и которую называл «логикой жизни». Ему говорили, что его страстная приверженность к справедливости рождена теми бедствиями, которые пришлось пережить его ни в чем не повинному народу. Теперь когда он достиг таких высот, справедливость требовала, чтобы он заплатил свой долг народу и ради него временно отказался от любимой профессии.
Он стал снова много курить. Вот он в своем дворе, огороженном высокими кирпичными стенами, неподалеку загоны, где блеют овцы, из соседнего дома доносится стук молотков. Он не обращает на это внимания. В своем спортивном костюме (голубое с белым) он меряет шагами двор, останавливается возле вечнозеленой ели, вокруг нее клумба из роз, странное сочетание севера и юга, как и в его жизни.