Я лежал на полу, щекой на холодном кафеле под белым люминесцентным светом, а рядом, в поле моего зрения, корчился Сифоров, бился головой, выкрикивая бессвязно ругательства, и где-то чуть дальше хрипели то ли бойцы из «Альфы», то ли пленные.
Тогда я и представить себе не мог, даже если был на это способен, что точно так же сейчас хрипят и корчатся все сотрудники ФСК во дворе плюс все без исключения жители трех окрестных домов. И даже кошки, коих целый питомник развелось в закутке двора у мусорных баков, вдруг разразились дикими воплями и бросились друг на друга, разрывая в кровавые клочья от бессмысленной неудержимой злобы. Но даже если бы и представил себе, даже если бы увидел все это, то вряд ли придал бы этому хоть какое-то значение: слишком был занят собственными проблемами, собственной болью.
Боль не была чем-то равномерным, постоянно действующим, как, например, ноющая боль зуба, к которой, безусловно, нельзя привыкнуть, но которая отличается обычно постоянством амплитуды во времени, — эта боль изменялась, то дергая и скручивая конечности, то волнами жара прокатываясь по телу, то заслоняя собой окружающий мир настолько, что я переставал воспринимать реальность, и сил хватало лишь на то, чтобы сплевывать наполняющую рот горькую слюну.
Сифоров утверждал потом, будто с момента первого удара до появления людей в шлемах прошло не более трех минут. Восприятие времени субъективно — еще одна истина из разряда банальных, но только теперь я понимаю, что на самом деле она означает. Три минуты превратились для меня в тридцать три вечности, и каждая из этих вечностей была переполнена невыносимой болью. Такого со мной не случалось и под пулями сепаратистов.
Но три минуты эти в конце концов прошли, и в подвале появились люди в мешковатых комбинезонах защитного цвета и больших черных шлемах, схожих с мотоциклетными, на головах. И боль чуть отпустила, стала ровнее, переносимее. Так что я хоть и с трудом, но сумел приподнять голову. Соображать от этого лучше я не стал, но восприятие действительности частично восстановилось.
Я увидел их спускающимися в подвал, одного за другим. Их было шестеро, и каждый перепоясан широким ремнем, на котором висели длинные и плоские, как ножны мечей средневековых рыцарей, устройства. Там горели глазки зеленых индикаторов. Забрала шлемов зеркально отражали свет, и лиц под ними видно не было.
Двигались эти новые персонажи нашей общей драмы уверенно; создавалось впечатление, что они подготовлены и знают, чего им ожидать в подвале.
Они обогнули меня, перешагнули через Сифорова и на минуту скрылись из поля зрения. Но потом появились вновь, унося на легких складных носилках двоих пленников. Они ушли, оставив нас наедине с болью еще на тридцать три вечности, затем вернулись, чтобы забрать еще двоих. Кроме того один из новоявленных персонажей понес с собой две туго набитые сумки. Направляясь к выходу, он задержался, остановился надо мной.
Откинувшись затылком на кафель, с пеной на губах, сквозь застилающую глаза пелену слез я видел, как он, повернув голову в шлеме, наклоняется ко мне и долго — еще одну вечность — вглядывается сквозь щиток забрала в мое лицо. Поверхность забрала казалась совершенно зеркальной, и можно было подумать, что это я собственной персоной с искаженными от боли чертами наклоняюсь, вглядываюсь, чтобы убедиться, не сон ли все это и раздвоение личности здесь действительно имеет место.
А потом он ушел. Вслед за своими спутниками. А еще через какое-то время боль с той же внезапностью, как и начиналась, схлынула, освобождая тело, и я с минуту лежал, не меняя позы, наслаждаясь мгновениями покоя, отрешенной легкости, приходя в себя.
Наконец зашевелилась «Альфа», сел на своем месте Сифоров. Левая половина его лица стремительно опухала, из прокушенных губ сочилась кровь. Господи, подумал я, глядя на него снизу вверх, неужели и я так же выгляжу?
Сифоров сплюнул и встал на ноги. И оглядевшись, кудряво и длинно выматерился. Я поперхнулся от смеха, поднимаясь следом. Сифоров поглядел на меня с укоризной. И был прав: смешного ничего в нашем положении не наблюдалось. Четверых потенциальных «языков» из Своры, как корова (да простится мне невольный каламбур) языком слизнула. И еще появился вдруг в повестке дня двойной вопрос: кто и какими средствами сумел это сделать?
— Что это было? — спросил я у Сифорова немедленно.
— Если бы знать, — Сифоров, морщась, трогал осторожно пальцами свое теряющее симметрию лицо.
— Психотронные генераторы, — услышал я голос Марины и обернулся: она стояла, выпрямившись, и выглядела, в общем-то, неплохо, только вот на светлых брюках ее появились пятна грязи, отчего они утратили свою прежнюю безупречность. — Стандартный режим. Точнее сказать, один из стандартных режимов. Непосредственное воздействие на болевые центры.
Вот так-то, Игл, подумал я. Представилась наконец возможность познакомиться и со вторым направлением в развитии прикладной психотроники.
— Но кто имеет подобные генераторы? — спросил я вслух. — Герострат? Или…
— Или третья сила, — докончил за меня Сифоров. — Именно так. Третья сила, о которой мы ничего не знаем.
Третья сила, подумал я обреченно. Вот те раз. Жить становится веселей.
— Здесь нам делать больше нечего, — заявил Сифоров. — Возвращаемся в штаб.
Глава пятнадцатая
Президент стоял у окна и смотрел на вечернюю Москву. Сегодня он должен был принять решение. Решение важное, одно из важнейших за последний год. И тяжелое решение, потому что от него зависело жить или умереть одному очень неординарному человеку.
Президент полагал себя добрым и справедливым; он не хотел убивать этого человека. Но обстоятельства, условия игры, и в не малой степени — прямые действия этого человека, требовали иного. Требовали убить.
Он стал опасен, думал Президент. Он смертельно опасен для государства, даже для меня. Он открыто противопоставляет себя государственным службам; он не останавливается перед тем, чтобы убивать невинных людей. Просто так, ради демонстрации всем нам своих возможностей. Он — как зверь, вырвавшийся из клетки. Он ничего не понимает, ему хочется свободы, ему хочется простора саванны, но вокруг чужой город, вокруг — дрессировщики с хлыстами и пистолетами; и тогда он начинает метаться, калечит первых попавшихся почем зря. И теперь он, почуявший свободу, не успокоится, даже если его снова запереть в клетку.
Никто не может чувствовать себя в безопасности, пока он жив, думал Президент. Каждый пятый — его слуга. И кем окажется этот пятый? Твой телохранитель, твой врач, твой друг, твой брат, твоя жена? Двух хороших преданных работников уже пришлось отправить в отставку: этого зама министра внутренних дел (как там его?) В мае, и теперь вот — Алексея. Как он только сумел на него выйти? Не уберегли.
И где гарантия, что завтра он не выйдет на кого-нибудь еще. Ему же выгодно, чтобы в стране полный бардак установился, когда никто не сможет ничего контролировать. Ему это выгодно, потому что под шумок он сумеет уйти, сумеет получить свою свободу.
А еще он смертельно опасен, потому что терять ему уже больше нечего. Он все потерял в этой жизни, кроме пока самой жизни.
Да, он смертельно опасен, думал Президент, но он все-таки человек. Беспощадный, озлобленный, с руками по локоть в крови, но человек. И если разбираться, то не его даже вина в том, что он беспощаден, озлоблен и что руки у него в крови. Он не прирожденный подонок; сложись его биография иначе, и был бы он теперь совсем другим человеком. А с его способностями — смотришь, и значился бы у меня в Советниках. Но не судьба. И вместо этого ему придется отвечать за зло тех, кто его таким сделал — смертельно опасным зверем.
Он должен умереть, думал Президент. Потому что сегодня он не оставил мне выбора. Потому что он опасен. И не только для меня, он опасен для государства. Он должен умереть. И он умрет.
Президент повернулся к своему Советнику, молча дожидавшемуся высокого решения за его спиной.