– Как здорово! – сказала Кэт. – И абсолютно легально, да?
– До сих "Фолькише беобахтер" никто закрывать не собирался, – ответил Шнайдер. – Это мой подарок тебе, можешь оставить всю подшивку.
– Как здорово, а! Я так мечтала иметь портрет товарища Сталина!
– Я знаю, – ответил Шнайдер. – Береги его, пожалуйста. Не знаю как тебя, а меня всегда портрет Сталина делал смелее и умнее. Дарит мне силы, придает смелости, учит стойкости и мудрости. Что-то гениальное, кажется, в позе вождя, в повороте головы, в руке, держащей дымящуюся трубку, в проницательной улыбке.
– Он так хорош, – сказала Кэт. – Правда, Кристоф?
– Ага, – кивнул Зельц. Почему-то ему было противно слушать и ее, и Шнайдера, гадко. Словно они оба при нем делали что-то неприличное: ковырялись в носу или громко чавкали.
– Что-то не так? – спросил его Шнайдер.
– Нет, нет, все хорошо, – Зельц почувствовал себя так же мерзко, как на митинге, когда бесноватый фюрер кривлялся на трибуне, а бабы в зале орали в экстазе. «Что они так любят этого усатого таракана?» – недоуменно подумал он.
– Да что вы его спрашиваете, он же немец! – сказала Кэт.
– Не будем националистами, – возразил Шнайдер. – Кстати, для тебя, Кристоф, тоже есть маленький подарок, – он протянул Зельцу конверт. – Вот, почитай, порадуйся. Привет от сестренки.
– Спасибо, – Зельц взял у него письмо и стал читать. – А можно будет ей ответить?
– С этим будет сложнее, – сказал Шнайдер. – Но мы что-нибудь придумаем. Кристоф, мне кажется, или ты сегодня не в духе?
– Не знаю, – буркнул Зельц. – Плохое настроение. Наверное, из-за погоды.
– Да, да, – кивнул Шнайдер. – Сегодня по тибетскому календарю очень тяжелый день. Крепись, дружище, завтра будет лучше. Кать? – позвал он. – Ты не возражаешь, если я отлучусь на пару минут?
– Да, пожалуйста.
Стоило Шнайдеру удалиться в ванную, как Зельц попробовал взять Кэт за руку. Она молча взглянула в сторону ванной и отодвинулась.
– Ты чего? – спросил Зельц.
Кэт выразительно приложила палец к губам.
Зельц послал ей воздушный поцелуй и широко улыбнулся. Кэт улыбнулась в ответ.
– Я вчера опять писал стихи, – сказал Зельц.
– Про трудовые будни Рейхсканцелярии?
– Нет, про любовь.
Кэт строго посмотрела на него.
– Не стоит умножать мировую энтропию ненужными произведениями, – шутливо сказала Кэт. – Бумагу беречь надо – она пригодится для работы.
– Да что ты привязалась к моей работе?! Меня и так от нее тошнит!
– Ладно, не переживай. Вот закончится война…
– Как бы меня раньше не расстреляли.
– Какой ты все-таки трус! – Кэт встала и открыла окно.
Из ванной донесся звук спускаемой воды и через пару минут в комнату вошел улыбающийся Шнайдер.
– Только так мы сможем защитить нашу цивилизацию от полчищ жидобольшевиков! – донесся вдруг ор Гитлера с улицы.
Кэт вздрогнула и закрыла окно.
– Наверное, соседи радио включили, – сказала она.
– Достает? – спросил участливо Шнайдер.
– Ужасно.
– Знаете, я вчера видел в кинохронике колонну ополченцев, – сказал задумчиво Шнайдер, – всем уже лет под пятьдесят, в гражданском. Они шли не совсем в ногу, и оружие у них было разное: у кого винтовка, у кого автомат, у кого фаустпатрон. И мне было ясно, что им жить осталось от силы пару дней: вот так, колонной, они подойдут к советским окопам, несколько очередей из пулемета – и они все мертвы: несчастные, оболваненные, замученные люди. Пушечное мясо, необученное, на все согласное пушечное мясо.
«Зачем он это говорит?» – подумал Зельц.
– Каждый день пропаганда делает из нас ходячих деревяшек, – сказал Шнайдер. – Потому что те, кто ее делает – сами злобные буратины, и им нужна компания. Они хотят забрать у нас все: мозг, сердце, желудок. И стоит поверить им – и скоро ты уже встанешь в их деревянный строй и отправишься маршировать по направлению к очередной печи.
– Я им не верю, – сказал Зельц.
– Это хорошо, – кивнул Шнайдер. – Понимаешь, Кристоф, человек очень слаб. Очень-очень слаб. Не будь беспечен, как отец Гамлета. Не дай им лить яд тебе в уши. Ум – это ненадежная плотина. И если в ней появится дырочка размером хоть с мизинец – ее размоет, снесет, и все, что она защищала, погибнет. Не верь никому. Думай, что нужно тебе, а не бешеным мертвякам из отдела пропаганды. Думай, думай.
Зельц кивнул.
– Там был один мужчина в колонне, – задумчиво продолжал Шнайдер, – высокий, в черной шляпе, и смотрел прямо в камеру. А когда колонна уже прошла, он почему-то оглянулся на оператора и внимательно поглядел на него. И мне кажется, что каждый немец – как этот мужчина в колонне. Он что-то хочет сказать, но кому и что говорить? Все уже ясно и спорить бесполезно, или слов нет. Что тут говорить, когда идешь в колонне? И ему ясно, что будет с этой колонной, и почему он в ней оказался, и ясно, что ему не вырваться из нее. Что он может сказать? Можно материться от злобы и бессилия, и это единственное, что остается в этой жизни, которой правят свиноподобные начальники колонн.