Выбрать главу

Несса давно не была в церкви. Очень давно. На Земле осталось всего три действующих монастыря — да и те были скорее музеями, чем обителями духа. Теперь, стоя на коленях в храме, Несса чувствовала, что наконец-то вернулась домой. И пусть дом полностью изменился, и пока они с трудом узнают друг друга, но все-таки осталось нечто неистребимое ни временем, ни расстояниями — теплое чувство сопричастности к этому миру и этому месту.

Храм был полон народа, и поначалу Несса боялась, что ее тут задавят — все-таки за время земной жизни навык общения с толпами людей она утратила. Однако места хватило всем, люди расположились на чистом мраморе пола и приготовились к молитве. Несса подумала, что с земной точки зрения молитва выглядит странно: собрался народ, скрючился задницами к небу и просит несуществующего бога выполнить их мелкие желания.

«Я не на Земле», — напомнила она самой себе и закрыла глаза.

Олег не верил в бога и никогда не молился. Он был историком и лучше всех прочих знал о том, какие силы на самом деле крутят людскими жизнями — особенно в тоталитарной Гармонии. Но незадолго до того, как он пошел в библиотеку искать Замятинский роман, Несса надела на его шею серебряную цепочку с крестом — и Олег, что удивительно, отнесся к этому очень серьезно и не снял. С ней он и отправился в Туннель, только серебряный бог не защитил его. И теперь где-то на голом камне, который тонет в глубинах космоса, лежит человеческий скелет в жалких лохмотьях защитного костюма — и среди белых костей в свете равнодушных звезд проблескивает серебро: как надежда и память.

— Заступник всемогущий, всемилостивый и всезнающий, услышь мои слова. Из глубин тьмы мирской взываю к тебе и на тебя одного уповаю. Прости, что снова надоедаю тебе своими заботами и бедами, но ты единственный можешь услышать меня в пустоте скорби и одиночества. Не оставь меня, владыка небесный, ибо я тону в океане греха и порока. Ты, единый, человеколюбче, милостью своей примешь мое раскаяние и утешишь, дав надежду. Я не боюсь ни ужасов ночи, ни зла, помрачающего день, и пройду долиной смертной тени, не закрыв глаза перед небытием. Одно лишь страшно — что ты оставишь меня и омрачится лицо твое при звуке моего грешного имени.

Патриарх в красно-золотом облачении закончил молитву и тоже опустился на колени. Все зашептали продолжение уже от себя, сперва тихо, потом громче и громче. Гул в храме нарастал, поднимался волнами и ударял в стены, чтобы сорваться вниз и вздыбиться снова.

— Пожалуйста, Господи, — прошептала Несса. — Возьми к себе Олега. Я ничего не прошу для себя, — на мгновение слова иссякли, но Несса справилась с собой и продолжала: — Я даже не знаю, есть ли ты. Но если ты есть — то возьми его к себе. Пожалуйста.

* * *

Месяц назад Эмме Хурвин исполнилось двадцать пять.

Когда шеф-инквизитор Шани Торн жег еретиков и ведьм, не помышляя до поры до времени о престоле Аальхарна, Эмма ползала по пушистому сулифатскому ковру в своей детской среди россыпей игрушек и занималась строительством кукольных домов — в перерывах между уроками музыки, танцев и амьенского языка. Впрочем, довоенное детство казалось сном, не более; в основном, Эмма помнила полуголодную жизнь в крохотной квартирке на окраине столицы, нетопленную сырую комнату, свой вечный надрывный кашель и смерть матери от чахотки. Княгиня, та вынуждена была зарабатывать на жизнь пошивом и перелицовкой армейской формы — потом паек для гражданских в очередной раз понизили, и у нее не стало сил, чтобы держать в руках иглу. Тогда Эмма пошла санитаркой в Первый Лекарский Корпус. Ей было двенадцать, и она ассистировала при операциях, потом стерилизовала инструменты и перевязочный материал, а после ползла домой и забывалась глухим тревожным сном, в котором откуда-то издалека пробивалась нежная мелодия танца, не принадлежавшая этому миру. Потом мелодия уходила, и Эмме снились воющие от боли раненые и старший хирург, что матерно орал и на них, и на нее.

Потом мать умерла, а в войне наступил долгожданный перелом, и амьенские войска наконец-то отбросили от истерзанной столицы. Эмму отправили в детский дом, где было не намного лучше, чем в каморке на окраине — но там хотя бы кормили дважды в день. Серые одинокие дни тянулись друг за другом, складываясь в недели и месяцы; ни с кем из воспитанников приюта Эмма ни с кем не сходилась, ее дразнили «барыней» и пару раз отлупили в темном вечернем коридоре. А потом в приют пришел высокий офицер со страшным пустым взглядом и бугристым уродливым шрамом через всю щеку — увидев Эмму, он схватил ее на руки и заплакал. От страха Эмма сперва лишилась дара речи — а после поняла, что это отец, что он вернулся, что война кончилась: а поняв, разревелась так, как не плакала все эти годы.

Полковник Хурвин с дочерью обосновался в своем старом доме и продолжил работу в Генеральном штабе. Эмма пошла на Высшие курсы, а затем устроилась корреспондентом официального протокола в «Столичном Вестнике». Работа ей нравилась, хотя отец и ворчал, что благородным девицам следует выходить замуж и заботиться о семье, а не бегать по столице в клетчатом сюртучке и с блокнотом. Эмма улыбалась, целовала отца в здоровую щеку и говорила, что еще порадует его внуками. В конце концов, на работе она найдет мужа быстрее, чем если будет сидеть дома. Отец только отмахивался. Профессия Эммы была ему не по душе.

Особенно он разозлился после того, как Эмма побывала на открытом выступлении императора в составе пресс-группы и задала его величеству несколько вопросов. Редактор расхвалил ее статью до небес и назначил прибавку к жалованию — домой Эмма неслась как на крыльях, надеясь, что отец порадуется тоже.

Этого не случилось. Отец страшно изменился в лице и сжал кулаки: испуганная Эмма отшатнулась в сторону, и тогда полковник Хурвин произнес яростным свистящим шепотом:

— Никогда не смей больше о нем писать… Пусть тебя прогонят к Змеедушцу в нору, но не смей. Я твой отец… я запрещаю!

— Почему? — пролепетала Эмма. Отец никогда не поднимал на нее руки, но сейчас она чувствовала, что он готов нанести удар — и ему безразлично, что перед ним Эмма.

— Потому что, — полковник говорил с трудом, словно ему приходилось выталкивать из себя слова, — если бы не он, то не было бы войны. Твоя мать была бы жива! Десять лет жизни, Эмма! Жизни, а не горя!

Он сделал тяжелую паузу и произнес едва ли не жалобно:

— Неужели ты такая дура, что этого не понимаешь?

Эмме не надо было повторять дважды. Она без утайки рассказала обо всем редактору, и тот ее понял — то ли не хотел проблем с полоумным полковником, то ли придерживался сходной точки зрения на персону его величества. Поэтому сегодня, вместо того, чтобы идти на заседание Государственного совета, Эмма сидела в открытом кафе на набережной и неспешно лакомилась морепродуктами. В этот час народу в обычно людном месте было немного: за столиками сидели двое охранцев, возвращавшихся с ночного дежурства и решивших заодно закусить, и немолодой господин в черном, который с профессиональной ловкостью хирурга орудовал ножом, пластая на куски ломоть мяса.

Потом Эмма перестала дышать. Сделала вдох и не смогла выдохнуть — горло словно сжали чьи-то сильные пальцы, не позволяя воздуху проникать в легкие. Отшатнувшись от стола, Эмма рванула воротник платья и издала тонкий жалобный хрип, хватая воздух ртом, словно рыба, выброшенная на берег, и не имея возможности его вдохнуть.

Потом ей стало страшно. Очень страшно.

Потом наступила тьма.

Ей пришел на помощь господин в черном, который ловко перемахнул через столик и тем же самым ножом, которым мгновение назад резал нежную свиную отбивную, полоснул Эмму по шее. Затем он подхватил маленький чайник с соседнего стола и резким ударом разбил его об пол. В руке господина в черном остался только носик, который он осторожно просунул в алый разрез на шее девушки.

Все. Трахеотомия в полевых условиях завершена.

Андрей выпрямился и только теперь заметил, что возле кафе толпятся зеваки и смотрят на него с восторженной радостью. Кто-то обводил лицо кругом.