Зосимов потерял сознание.
6
Антон Егорович Зеленин, инвалид войны, на потрепанном своем «запорожце» с ручным управлением трясся по проселочной дороге. Он свернул с шоссе на 34-м километре, чтобы срезать петлю и таким образом сэкономить немного бензина. Антон Егорович всегда пользовался этим нехитрым трюком; съездишь в садоводство и обратно, глядишь, пару литров сэкономил. Известно, какая пенсия у инвалида.
За деревней дорога стала забирать влево, приподнятая насыпью над болотистой низиной. Тут и асфальт был получше, и трясло не совсем уж нещадно. Еще пару километров по этому проселочному безобразию, а дальше — ухоженная бетонка, до самого города катись с комфортом.
На обочине сидел человек. Сидел и покачивался. То ли встать хотел, да сил не хватало, то ли… Кто знает, какая такая причина вынуждает человека сидеть ночью в пыли у дороги, покачиваясь при этом. Видимо, есть у него на то веские причины.
Эге, да он весь в крови!.. Зеленин остановил машину, немного замешкался на выходе со своим неуклюжим, громоздким протезом.
— Чего сидишь-то? — спросил он, ворчливостью маскируя сочувствие. — Вон, извозился с ног до головы… Помощь требуется?
Зосимов отсутствующе посмотрел на инвалида.
— Пьяный, нет?
Зосимов подумал и отрицательно качнул головой.
— Кто ж тебя так, бедолагу?
В ответ — невнятное мычание, скомканные слова. В нем мерцало сознание, но вязкий, неповоротливый мозг не в состоянии был родить мысль. Мучительно ощущая свое бессилие, Зосимов заплакал. Стена, толстая прозрачная стена; не разбить ее, не продолбить дыру, не пробиться в мир понимания и ясности.
— Плохи твои дела, парень, — сокрушенно сказал Антон Егорович. — Ума не приложу, что с тобой делать.
Зосимов беззвучно плакал. Извилистые бороздки слез, проторенные сквозь пыль и кровь, делали лицо его еще страшнее. Человек неискушенный, убаюканный привычной суетностью городской жизни, содрогнулся бы от ужаса и растерянности, но Зеленину довелось повидать и не такое. Отвык он содрогаться при виде слез и крови. Не до ахов и охов, действовать надо.
— Нечего тут рассиживаться! — решительно сказал он. — Давай, поехали. Отвезу тебя в больницу, есть у меня одна на примете.
Зосимов понял, — закивал и попытался встать. Но застонал и лег на бок. Зеленин подхватил его и стал приподнимать.
Стон. Мучительный стон человека, у которого переломаны кости. И тогда Антон Егорович окончательно понял: человека надо спасать, спасать немедленно, иначе не жить ему на белом свете. Конечно, больно. Ну что же, хочешь жить — терпи. Можешь стонать, кричать от боли, ругаться матерно — твоя воля. Только держись, парень, в этом твоя единственная надежда.
Боль разбудила и обострила сознание. Усаженный на переднее сиденье Зосимов попытался рассказать о своей беде.
— … еал оод… их ое ыа… они аафе ии… шое ии миа…
— Двое тебя били? — догадался инвалид. — Понятное дело… Тебе еще повезло. Бывает, и целая свора накидывается, дубасят до потери пульса. Звереют люди, разум теряют. Что для них человеческая жизнь? Мелкая помеха. Ну так затопчи ее на пути к светлому будущему, просто так, походя… Как тебя звать?
— … осимо… — сказал Зосимов.
Антон Егорович кивнул: Максимов так Максимов.
— А я Зеленин, — представился он, выруливая на асфальт. — Если хочешь знать подробности — инвалид Великой Отечественной. По нынешнему, словно по-собачьи — ВОВ. Дошел до Германии, заработал два ордена Славы. Поспорил с ребятами, что закончу войну полным кавалером, но проиграл. На Зееловских высотах нарвался на мину, она меня и нафаршировала осколками, хоть на металлолом сдавай. После трех операций списали вчистую, а тут и война закончилась. Нынче держава в беде не оставляет: раз в три года протезы дарит по полтонны весом каждый, да вот «запорожца» получил в честь победного юбилея. Так что жить можно, Максимов.
Зосимов пробормотал что-то неразборчивое. Антон Егорович вслушиваться не стал, только кивнул для вежливости. Он мысленно переживал роковую ситуацию на Зееловских высотах, которая помешала ему в составе разведроты выйти к окрестностям Берлина и, может быть, проявить молодецкую лихость при штурме столицы, которую наверняка бы оценили первой, золотой степенью Славы.
— Мясорубка была — не дай Бог! Сам понимаешь, на высоты немцы сделали последнюю ставку. А нам команда: захватить переднюю линию траншей. Ну, как водится, артиллерия обработала их линию защиты на нашем фланге, рванули вперед штрафники, а мы за ними. Короче, захватили мы переднюю линию. Немцев там уже не осталось: кого артиллерия положила, кто во вторую отошел. Из штрафников уцелели только самые везучие, остальные полегли на минном поле перед траншеями, земля им пухом… Тут новая команда: развивать успех, взять вторую линию! Ну мы и поднялись… Гляди, Максимов, мы уже на шоссе. Через полчаса доставлю тебя в травмопункт, и попадешь ты в наш медицинский сервис. Отлежишься, подлечиться… Ничего. На высотах тех трижды проклятых было потруднее. Помню, дружок мой фронтовой, Саня Папчинский, бежал справа и вдруг вскинулся, будто наткнулся на что-то, и упал плашмя. Я — к нему. Перевернул на спину. А у него на гимнастерке, чуть пониже груди, расплывается кровавое пятно — нарвался на крупнокалиберный. Где тут сестра, где санитар? Оттащить бы его в ближайшую воронку, чтоб от мины да от пули сберечь — хватит уж, получил мужик свою свинцовую пайку сполна. Но нельзя остановиться, приказ: вперед! До сих пор не знаю, как судьба обошлась с моим дружком. Помер ли на месте, попал ли в лазарете к толковому хирургу… Не знаю. Куда только запросы ни посылал — все без толку.
— … вое фане… — заговорил Зосимов, отчаянно пытаясь привлечь внимание инвалида, но из разбитого рта вылетали усеченные, искореженные обрывки слов: — Они аняи… вое… они осии… они антиты…
Зосимов чувствовал, что гаснет сознание, заволакивается серым шуршащим туманом. И ничего тут не поделаешь. Не может он выразить мысль, а его не могут понять.
— Должен тебе сказать, — продолжал Зеленин, — медицина у нас, мягко говоря, хреновая. Не знаю, чего им не хватает, нашим айболитам. То ли платят им слишком мало — а платят и в самом деле гроши по сравнению с развитыми странами, — то ли обучены плохо, просто ни к черту. В свое время каждый давал клятву Гиппократа, а как дело дошло до живых пока еще людей, куда и подевались их красивые обязательства. Заранее настроение портится, когда приспеет идти в поликлинику. Ты для них не человек, нуждающийся в помощи, а настырный тип, полуидиот-полусимулянт. В принципе, они должны тебя уж если не любить, то хотя бы жалеть, а глянешь в глаза — там скука и тихая ненависть. Черт с ней, с клятвой, но почему эти ребята в белых халатах не хотят быть классными профессионалами? Ну, работаешь ты терапевтом или, скажем, урологом. Это же твоя профессия, и выбирал ты ее добровольно, не под дулом пистолета… В чем дело? Почему ты не хочешь стать мастером и самого себя уважать за мастерство? Вот я — столяр, познал дерево до самой сути. Я умею то, чего многие не умеют. И мне приятно, когда обо мне говорят: Зеленин — мастер, уж если он не сделает, значит, этого сделать просто невозможно. А как же? Тут все спорят: в чем, так сказать, смысл жизни? Меня бы спросили… Я бы ответил: да не спорьте вы попусту, делайте свое дело так, чтобы люди в восхищении развели руками — мастер! Ты, мастер, сделал красивую вещь, тебе приятно и на душе покой. А, когда халтуришь по-черному? Когда нету способностей или неохота тратиться, мол, и так сойдет? Какой уж тут душевный покой — суета одна. Вот я и удивляюсь, почему у нас мало мастеров? В медицине особенно. Появится кто-то способный и добросовестный — шум на всю страну. Хоть ты Героя вешай ему на грудь за то, что человек по-настоящему освоил свою профессию. Смешно это. Смешно и грустно…
Ровная бетонка шоссе убаюкивала. Знай, держи восемьдесят на спидометре, отмечай про себя убывающие цифры на километровых столбиках. Нет проблем с обгонами на встречной полосе, да и самому никого не надо обгонять — пусто впереди. Только бы не задремать ненароком под ровный гул мотора, не поддаться монотонности движения.