– Папенька! – цесаревич кинулся к постели, выбивши щипчики из рук аптекаря.
Те щелкнули, отправляя в полет очередную красную пиявку. Кто-то охнул. Кто-то взвизгнул.
– Не помирай, папенька! – цесаревич шмыгнул носом и кулачком его вытер. А писарчук, за его императорским высочеством к самой постели пробравшийся, платочек сунул.
– Не буду, – пообещал император, глаза прикрывая.
– И пиявок не губи, – цесаревич отколупал начавшую набухать пиявку и сунул ее в руки писарчука, а тот, не удержавши этакое подношение, выронил, к вящему неудовольствию аптекаря. – Все ж живые твари… жалко их…
– Сии твари есть зосдать Господь, дабы здоровить сильно! – воскликнул франк, пиявку подымая. Ее он отправил в банку к дохлым товаркам. – Они пить дурная кровь. И когда выпить весь, ваш отец жить!
– Совсем весь кровь? – уточнил Лешек, пытаясь сковырнуть черную склизкую тварь, которая непонятным образом оказалась на собственной его ладони.
– Весь!
– Если весь кровь выпить, тогда что останется?
Пиявка не поддавалась, выказывая неестественную для своего вида прыть.
Придворные зашептались, то ли обсуждая новую для себя мысль, то ли Лешека, то ли аптекаря, который на цесаревича взирал с немалою укоризной.
– Не, – Лешек пиявку таки ухватил. – Нельзя, чтобы вся кровь пиявкам…
Он вручил ее несчастную аптекарю, и та, ловко крутанувшись, плюхнулась на белое запястье последнего, приникла жадно. Небось не кормили для пущего эффекту.
Император же застонал.
И Лешек, взявши батюшку за руку, завопил:
– Папенька, не помирайте пока! У меня именины!
И надо полагать, сия фраза вскорости разлетится по двору, а то и не одна, этак к вечеру будут пересказывать речь, которую цесаревич изволил произнести над бренным телом батюшки. Впрочем, чем бы они ни тешились, абы в заговоры не влезали…
– Подите все прочь, – его императорское величество приподнялся на подушках. – Думать буду… о делах… государственных…
Лицо его было красно и раздуто. Бородка всклокочена, а серьга в ухе поблескивала как-то слишком уж ярко, будто маслом ее натерли.
Но главное, ослушаться батюшку не посмели, и вскорости приемный кабинет его опустел, осталась лишь банка с пиявками, которые из этой банки норовили выползти.
– Гадость какая, – пробормотал Лешек, банку двумя пальчиками поднимая. Он перенес ее на слегка запылившийся столик и водрузил поверх бумаг. Кажется, кто-то что-то там просил, то ли титулов, то ли земель, то ли еще каких неотложных милостей.
– Не скажи, – его императорское величество потер шею. – Ишь, взопрел…
Он стянул через голову рубаху, которой и обтерся.
– Вот никогда не любил этой заразы… – Александр поскреб плечо, на котором расцвела красная сыпь. – Зато вышло, по-моему, убедительно…
– А это…
– Матушка твоя расстаралась. Сказала, полезно будет кровь почистить.
– Ага… от этой чистоты вон и пиявки дохнут, – проворчал Лешек, но больше для порядку, поскольку матушка точно не навредит, да и он сам не чувствовал отравы.
Его императорское величество устроился в кресле, плеснул себе компоту, яблочного с клюквой, до которого весьма охоч был, пусть и являлся сей компот питием обыкновенным, лишенным всякого изящества, и велел:
– Говори уже…
Лешек ущипнул себя за ухо и вздохнул, ибо разговор предстоял непростой:
– Папенька… Я вот как-то никогда и не спрашивал особо, как получилось, что ты, гм, как бы это выразиться, в императоры вышел… Но теперь… Ты же читал Митькины доклады?
Читал, тут и думать нечего.
Его императорское величество мог притворяться болезным, однако чтобы вот так взять и на самом деле пустить дела самотеком, тем паче такие, которые большою кровью грозятся, невозможно это. А значит, слышал.
И думал. И додумался наверняка до того, до чего и Лешек.
Вон отвечать не спешит, крутит в пальцах кубок резной, губу покусывает, думает, стало быть.
– Родственничек, значится… – произнес император презадумчиво. – А сходи-ка в кабинету, там альбом стоит… знаешь где.
Лешек знал.
Альбом, обтянутый черною кожей, украшенный тиснением, стоял на обычном своем месте. В руки он дался, но упреждающе кольнул иглою силы, мол, не шали. Весил альбом изрядно и толщины был немалой.
Батюшка, впрочем, принял его с легкостью.
Провел ладонью по гладкой коже, коснулся кованых уголков, откинул застежку и велел:
– Садись…
Первый снимок Лешеку был знаком. Он стоял на батюшкином столе промеж прочих, выделяясь из них какой-то особой невзрачностью.