— Ах боже, уважаемый, позвольте мне выразить вам свое соболезнование. От имени всех бесчисленных зрителей, которых он смешил, я хочу принести вашей очаровательной супруге и вам свои искренние соболезнования. Как ужасно-ужасно-ужасно, что тако-о-о-й знаменитый артист погиб тако-о-о-й смертью. Неужели я вою? И хотя у меня может потечь с ресниц тушь, я не стыжусь этих слез!
Почтмейстерша бросила на меня долгий «гореуслаждающий» взгляд горного гнома и выжидательно замолчала, почесывая карандашом пушок на щеках, похожий скорее на бакенбарды, — она хотела знать, что я скажу по поводу ее сенсационного сообщения, а поскольку я ничего не сказал, она спросила, что я на это скажу. Но я безмолвно глядел сквозь зарешеченное окно, выходившее на фасад почты в Понтрезине. Я видел ярко-желтый почтовый фургон, запряженный ломовой лошадью, серым в яблоках «бельгийцем», видел белые лохматые лошадиные бабки, — с невозмутимым спокойствием «бельгиец» уронил несколько катышков, золотистый блестящий навоз дымился на воздухе и представлял собой, безусловно, эстетическое зрелище.
Как уже сообщила мне мадам Фауш, на прошлой неделе в Фрауэнкирхе застрелился из пистолета немецкий художник, некий «Кирхер». Эрнст Людвиг Кирхнер — неоднократно поправлял я. В субботу ночью утопился Царли Цуан, а теперь вот из одного карабина покончили самоубийством братья Цбраджен. Настоящая эпидемия самоубийств. Не правда ли?
Не мог же я сказать почтмейстерше, что в эту преступную эпоху, куда нас забросила судьба, эпоху, зловонные миазмы которой доходили даже до мансарды швейцарского дома, до гор Швейцарии, страны, по выражению Якоба Буркхарда[340], отправленной мировой историей на пенсию (сами граждане Швейцарской Конфедерации любили аллегорически изображать свою страну с образцовой европейской государственностью в виде дома; соответственно, по Якобу Буркхарду, она была пансионом для престарелых!). Не мог же я сказать почтмейстерше, что Солдат-Друг пал жертвой развязанной Шикльгрубером ремилитаризации Европы, жертвой сторонников новой усиленной военной муштры. Не мог же я сказать: неисповедимы пути господни, еще только вчера мнимая эсэсовская команда, которая, как я считал, хладнокровно, без малейшей спешки дожидалась своего часа, когда можно будет выстрелить (соотв. застрелить), чуть не спровоцировала меня на двойное убийство; доведенный до крайности, я чувствовал себя способным на это. И вот: в ушах у меня звучало эхо двойного самоубийства, в котором я был отчасти повинен из-за Верены Туммермут (мадам Фауш этого, конечно, не знала)…
Но все равно во что бы то ни стало хотела услышать, что я скажу на это: поставьте себя на место несчастной вдовы Цбраджен-Трачин.
Придерживаясь правил игры, следовало с сожалением прищелкнуть языком и воскликнуть: «Ах, какой ужас!» или нечто в этом роде. Но когда я наконец собрался с силами и открыл рот, чтобы вымолвить несколько подобающих слов, меня словно бес попутал и я чрезвычайно сухо заметил: никто, мол, не застрахован от самоубийства, убийства и внезапной смерти, это может случиться в любой семье.
— Да ну? В нашей семье, уж во всяком случае, такого не пыло.
— В вашей тоже было!
Мадам Фауш с ожесточением сунула карандаш в косу, уложенную кренделем на левом ухе.
— Что вы имеете в виду?
— Знаменитое убийство, в котором были замешаны предки дяди вашего супруга.
— Знаменитое упийство? Дядя моего супруга? Замешан?
Несколько посетителей у окошек повернули головы.
— Относительно давняя история. Я говорю о пирожнике и виноделе Фауше из Кура. Гм. В его доме, как известно, был убит Юрг Иенач.
— Иена-ч-ч-ч… С тех пор прошло аккурат триста лет.
— Да, ровно триста лет. Я ведь сказал: относительно давняя история. Не сердитесь, мадам Фауш, я не хотел вас обидеть. И вот возьмите на прощание небольшой подарочек, мы сегодня уезжаем… Нет завтра… Во всяком случае, на днях.
Я насилу вручил ей коробку ассорти; немного смягчившись, она забормотала что-то о подкупе «должностного» лица.
— Ну а что касается истории с братьями Цбраджен, то она и впрямь ужаснаяужаснаяужасная.